Однако, надо разобраться в собственном положении.
Итак, тут же, неподалеку, у прачки, прячется Феофилакт Алексеевич. Я так и не спросил его, почему он вчера прибежал сюда. Очевидно, предупредить. Но почему он узнал, что я у Варташевского? Неужели ему сообщили о моем чувстве к этой женщине?
Вдруг огненной молнией, стрелой ужаса пролетает мысль:
— Все это не случайность. Почему меня должны были арестовать у этого человека? Почему Варташевский не посмел ни разу взглянуть мне в глаза? Почему его не было в комнате? Почему Мария Диаман своими расставленными руками пробовала помешать моему выходу? А что, если…
Сердце отвечает:
— Не может быть!
— Лжешь, сердце!.. Но, если тут предательство — о, я знаю, что мне делать!
X. Спасенье
Ярко, остро и мучительно вспоминаются эти часы. Сколько их прошло? Сразу не угадывалось. Но явственно, как груз, как тягучая боль, ощущалось смешанное чувство унизительного страха, ожидания, соединенного с мерцающими надеждами, и злобы.
В этом сиденье под лифтом, среди пыли, грязи, сырости, в этой неудобной позе было что-то презренное и позорное. Ничем и никогда не усыпляемая гордость восставала и шептала колючие слова. Конечно, я делал правое и великое дело, я рисковал всем — моей молодой жизнью, близкими, связями, — были минуты, когда я казался себе героем, но вот, все-таки я сижу здесь, я скрываюсь, я таюсь, мне страшно, по моему телу пробегает дрожь. Я готов скрежетать зубами…
Потом наступало успокоение, и в этом временном отдыхе нервов память воскрешала все тот же образ Марии Диаман.
Она здесь, всего тремя этажами выше. Она ходит надо мной, а я, будто поверженный, валяюсь под ней: победительница и побежденный! В памяти вставал далекий вечер после театра. Она только что окончила свою роль. В черном бархатном платье, с золотым медальоном в форме крестика, она сидела в артистическом фойе. Подняв длинные ресницы, она смотрела на Варташевского, и казалось, во всем мире в эту минуту для нее не существовало никого. И тогда же я понял свою неудачу… Чего я добивался? Куда я шел? Зачем было потрачено так много сил? Какое детское безрассудство!
Вот и сейчас она там, наверху, с ним, любимым и счастливым, а я… Знаете, подполье всегда трагично. Но это запретное одиночество, окруженное тенями, страхом и враждой, становится особенно невыносимым, когда среди призраков, с которыми разлучен, реет образ любимой и обманувшей…
— А что, если вдруг сейчас застучат ее каблуки, и она сойдет по лестнице вниз — увижу я ее или нет?
Я чуть-чуть высовываю голову. В ту же минуту я слышу голос:
— Вон вы где… О Господи!
Голос — женский. Я вздрагиваю. Кто это говорит? Невольно оборачиваюсь. На миг мне чудится, что это — Мария Диаман. Но предо мной — жена швейцара. В ее руках большая щетка. Я быстро встаю.
— Поймите же, что вы меня губите! Говорите правду: меня стерегут? Часовой у двери?
Я вырываю у нее щетку и отбрасываю, я хватаю эту оторопевшую женщину и вталкиваю в ее комнату. Швейцара нет. Я бросаю на стол пачку денег.
— Дайте во что-нибудь одеться! Ну, есть же у вашего мужа старая шапка… Старый костюм… Наконец, ливрея. Что-нибудь!
Я быстро пересчитываю брошенные деньги.
— Это — тысяча! Поняли?
Тогда она лезет под кровать, вытаскивает сундук, достает мне скомканную швейцарскую ливрею с галунами и мятую шапку, обшитую выцветшим золотом.
Я прошу ее:
— Давайте скорей небольшой носовой платок!
Его я засовываю в рот. Со стола я хватаю какой-то красный лоскут, быстро свертываю и подвязываю опухшую щеку. Чрез минуту я выхожу на улицу. Я смело делаю несколько шагов. Мягкими хлопьями падает снег. Привалившись на винтовку, часовой вяло глядит мне вслед. Ему нечего волноваться: сейчас мимо него прошел швейцар с подвязанной щекой, у которого флюс. Я иду без цели.
Ежеминутно, ежесекундно, на каждом шагу, с каждым биением сердца я чувствую за собой погоню. Меня охватывает дикая и толкающая вперед мания преследования. Я бросаюсь в трамвай.
Какое глупое решение!
На меня смотрят. В своем странном костюме, с опухшей щекой я должен обратить на себя внимание. Разве так скрываются? Схожу на первой остановке, бросаюсь в сторону, ускоряю шаги.
— Не торопись, — говорю я себе. — Успокойся!