Выбрать главу

— Я убила его мать, — сказала я, чувствуя нарастающее раздражение против логики графа. — А он спас мне жизнь.

— Насколько важна признательность человека человеку мы с тобой еще успеем поговорить, — заметил он. — Но вот признательность к зверю… — покачал головой, словно показывая мне тем самым, что я все-таки зародила в нем сомнения.

Простолюдины и слуги, увидевшие в приезде инквизиторов и аресте падре даже развлечение, о произошедшем забыли скоро. Тем более, что новый священник, присланный взамен нашего, оказался мужичком простецким, любящим дармовую выпивку и похабные песни. Все только и судачили о его похождениях в пьяном виде, трепали имя отца Доминика даже во время месс, думая не столько о Боге, сколько о собственных проблемах, число которым — бесконечность.

Лишь Антонио, испугавшийся инквизиторов и прятавшийся в своей кузнице до самого их отъезда, в течение долгого времени ходил хмурый. Он даже стал на ночь вводить волка в дом.

Однажды (было это месяц спустя после казни падре), он сказал мне:

— Твой отец — страшный человек. Он спас всех нас, но убил невиновного. Остерегайся его…

— Ты забываешься, кузнец! — возмутилась я.

Дотоле я никогда не разговаривала с Антонио в подобном тоне, поэтому лицо его даже вспыхнуло, как будто от пощечины. Я ожидала, что он ответит колкостью на мои слова, но услышала смиренное:

— Я хорошо знаю свое место, синьорита. Но и вам следует помнить о начале вашей жизни: кто вы были, кто был с вами рядом.

Он опустился на колени, поцеловал землю возле моих ног.

Этот человек действительно любил меня. Не зная провансальских песен, не слыша вокруг себя о женщинах ничего, кроме брани и пакостей, он в своей огромной груди таил неугасающий костер красивой любви к девчонке-отроковнице, которую знал с пеленок и волею судьбы внезапно возжелал, как женщину. Сейчас мне понятна его трагедия, ровно как и понятна его печальная судьба.

Тогда же мне четырнадцатилетней казался двадцатисемилетний кузнец древним стариком, возомнившим, что он может иметь какие-то права на меня. Я разозлилась и захотела ударить его каблуком в оторвавшееся от земли лицо. Сверлила его глазами и думала, что вот скажу отцу о вольности, допущенной холопом, — и граф накажет поганца так, что Антонио посчитает за счастье умереть.

Но я не сделала ни того, ни другого. Я увидела в глазах кузнеца прощение за предугаданные им собственные беды. Он по-настоящему любил меня — и это было чертовски приятно.

— Целуй! — приказала я. И приподняла подол платья ровно на два пальца.

Он поцеловал мой туфель.

— Еще! — рассмеялась я. И приподняла подол еще на два пальца.

Прикосновение мужских губ к моей коже было бы волнующим, если бы не чулок.

— И будь благоразумен, Антонио, — сказал я, оставляя кузнеца преклоненным и потрясенным.

Надо сказать, что дом Антонио никто, кроме меня, не посещал. Даже его подмастерье боялся появляться там. Гильдия городских кузнецов не жаловала сельских мастеров, поэтому наш Антонио, как и полагается кузнецу в наше время, почитался колдуном. Подмастерье же его был молод, честолюбив и мечтал, набравшись опыта, уйти в город, чтобы сдать экзамен на мастера и, женившись на дочери члена гильдии, завести свое дело. Факт посещения им дома колдуна, живущего в одном доме с волком, мог помешать исполнению этой великой мечты.

Мой внезапный уход испугал Антонио, ибо и он, и я знали, что во всякое мое, посещение дома кузнеца за нами следили из крон окружающих деревьев десятки пар глаз. То, что я рассердилась на кузнеца и что он целовал мне ноги, разнеслось по всей округе быстрей, чем я появилась в замке.

Я шла по улице и думала, какое же наказание назначить для Антонио, чтобы не слишком оскорбить его и чтобы злые языки перестали болтать о случившемся. Но чем ближе подходила к замку, тем яростнее были мои мысли, тем сильнее мне хотелось наказать зарвавшегося вассала.

Но наказывать кузнеца обычным способом — кнутом либо дыбой — мне показалось недостаточным.

Захотелось, чтобы все простолюдины навсегда поняли, что обращаться со мной, как с ровней, даже бывшей ровней, непозволительно, чревато неприятностями. Это следовало было сделать давно, и не моя вина, что первым попался под руку именно Антонио.

3

1566 год от Рождества Христова. Милый мой муженек Жак де ля Мур действительно любил меня. Познав меня в бассейне, крича при этом: « Изменщица! Ай, какая ты изменщица!» — он помог мне подняться со спины тритона, справиться с намокшим и изрядно отяжелевшим платьем, выбраться из бассейна, а потом сказал:

— Хорошо. Я разрешаю тебе переспать с садовником. Но только один раз. И не в моем доме.

Мне стало так хорошо, что я поцеловала ему руку.

Потом он помог мне раздеться и провел в дом, где старая его кормилица Джинна (я ее все равно звала Лючией — и Джина отзывалась на это имя) насухо обтерла меня мягким и толстым полотенцем, а потом помогла одеться в платье, в котором я всегда ходила в гости к высокородным господам и которое нравилось им всем без исключения. При этом Джина ворчала:

— Вам, синьора, в платье купаться никак нельзя. Парча холодной воды не любит. Теперь съежится, перекособочится, на вас не налезет. Еще каменья, небось, потеряли в бассейне. А скажете, что слуги уворовали. И на людях при свете дня тем, чем занимались вы с синьором, делать нельзя. Слуги не должны видеть, как хозяева занимаются любовью.

— Ты, Лючия, прямо, как отец мой, — отвечала я. — Что ты понимаешь в любви, старая корова?

— Да, я старая корова сейчас, — согласилась Джина. — И любовью не занимаюсь уже пять лет. Но было время, когда и я была молода, любилась страстно. И не думаю, что вы — молодые — знаете больше о сладком деле, чем я.

Ворчание старой дуры веселило от души. Я то и дело ехидничала, подзадоривала Джину, а она отвечала обстоятельно и так скучно, что я не верила ни одному слову ее о том, что была она молода и любила кого-нибудь.

Развязав тесемки на ее платье, я сунула руку в прореху и нащупала ссохшуюся, маленькую грудь.

— Этим ты прельщала мужчин? — рассмеялась я. — Этим?

Джина осторожно вынула мою руку из-за пазухи, отвела ее в сторону, ответила без обиды в голосе:

— Доживете до моих лет, синьора, будет у вас грудь такая же. И встретится вам молоденькая девушка, которая так же надсмеется над вами, как вы надо мной.

— Вот как? — развеселилась я. — Значит, и ты надсмеялась когда-то над старухой?

— Было дело, — ответила Джина. — Когда-нибудь я расскажу вам об этом, синьора. А сейчас вам надо пристегнуть юбку так, чтобы она легко отстегнулась, и вы могли бы положить ее на стул, чтобы не помять и одеть снова.

Слова вроде бы и заботливые, а, по сути, оскорбительные, ибо тем самым служанка как бы говорила, что знает зачем муж мой везет меня в гости. За подобные слова в своем родовом замке или в любом селе моих ленных владений я могла бы наказать старуху сотней плетей — и та бы сдохла на двадцатом ударе. Но в Риме слуги не были крепостными, они были свободными людьми, всякую смерть холопа там расследовали люди папы, требовали объяснений и штрафа. А муж мой лишних трат не любил, деньги ценил превыше мнения толпы о себе, мог и не заплатить за смерть этой дряни. Потому я сдержала желание взять Джину рукой за волосы и трахнуть лбом о каменную стену, сказала с ласковой улыбкой на устах:

— Ты очень заботливая, Лючия. А теперь поди и вымой мой горшок. Но смотри — чтобы был чистым, не как в прошлый раз. А то заставляю вылизать его языком.

Когда Джина ушла, я достала из тайника ларец с драгоценностями и принялась примерять их перед зеркалом.

Лицо некрасивого мужчины с носом-топориком и с порезами на шее улыбалось мне из стекла…

4

1560 год от Рождества Христова. Граф, услышав о моей просьбе наказать кузнеца за дерзость, обрадовался:

— Молодец, девчонка! — вырвалось у него. — Рассуждаешь, как синьора.

К моей симпатии к Антонио он относился с большим предубеждением, но, понимая, что ломать меня на глазах крестьян нельзя, делал вид, что не обращает внимания на девичьи капризы.

— Синьор! — сказала я, обиженно поджав губы. — Мне кажется, вы сказали грубость.