Выбрать главу

Это страх и вслушивание всю ночь в тяжелый и неотвратимый бой курантов, это попытка бессильными чарами унять одышку, это тяжесть тела, вертящегося с боку на бок, это стискивание век, это состояние бреда, а вовсе не яви, это чтение вслух давным-давно заученных строк, это чувство вины за то, что бодрствуешь, когда другие спят, это желание и невозможность забыться, это ужас оттого, что жив и опять продолжаешь жить, это неверное утро.

А что такое старость?

Это ужас пребывания в теле, которое отказывает день за днем, это бессонница, которая меряется десятилетиями, а не стальными стрелками часов, это груз морей и пирамид, древних библиотек и династий, зорь, которые видел еще Адам, это безвыходное сознание, что приговорен к своим рукам и ногам, своему опостылевшему голосу, к звуку имени, к рутине воспоминаний, к испанскому, которому так и не научился, и ностальгии по латинскому, которого никогда не знал, к желанию и невозможности оборвать все это разом, к тому, что жив и опять продолжаешь жить.

The cloisters[1]

Из французского королевства доставили стекла и камень, чтоб на Манхэттенском острове вывести эти сходящиеся аркады. Они не подлог, а доподлинный памятник ностальгии. Голос американки нас приглашает платить, кто сколько может, потому что постройки — мнимость, и деньги, брошенные в тарелку, все равно обратятся в шекели или в пепел. Это аббатство ужасней пирамиды Гизеха и Кносского лабиринта, поскольку тоже виденье. Слышишь лепет фонтана, а фонтан — в Апельсиновом дворике" или в песне "Асры". Слышишь звуки латыни, а латынь звучит в Аквитании, у самых границ ислама. На гобелене видишь разом гибель и воскресенье приговоренного белого единорога, ведь время в этих местах живет по своим порядкам. Этот задетый рукою лавр зацветет, когда Лейф Эйриксон ступит на берег Америки. Странное чувство: похоже на головокруженье. До чего непривычна вечность!

Набросок фантастического рассказа

В Висконсине, Техасе, а может быть, Алабаме ребята играют в войну между Севером и Югом. Я (как и все на свете) знаю: в разгроме есть величие, недоступное шумной победе, но могу вообразить, что длящаяся не один век и не на одном континенте игра достигает в конце концов божественного искусства распускать ткань времени или, как сказал бы Петр Дамиани, изменять былое.

Если это случится и после долгих игр Юг разобьет Север, нынешний день перестроит прошедшее, так что солдаты Ли в первые дни июля 1863 года выйдут из-под Геттисберга победителями, перо Донна допишет поэму о переселении душ, состарившийся идальго Алонсо Кихано завоюет любовь Дульсинеи, восемь тысяч саксов в бою под Хастингсом разгромят норманнов, как раньше громили норвежцев, а Пифагор под Аргосским портиком не узнает щита, которым оборонялся, когда был Эвфорбом.

Послесловие

Исчерпав некое число шагов, отмеренных тебе на этом свете, ты умер, говорят. Я тоже мертв. И, вспоминая наш — как оказалось, последний — вечер, думаю теперь: что сделали года с двумя юнцами далеких девятьсот двадцатых лет, в нехитром платоническом порыве искавшими то на панелях Южных закатов, то в паредесовых струнах, то в россказнях о стойке и ноже, то в беглых и недостижимых зорях подспудный, истинный Буэнос-Айрес? Собрат мой по колоколам Кеведо и страсти к дактилическим стихам, как все в ту пору — первооткрыватель метафоры, извечного орудья поэтов, со страниц прилежной книги сошедший, чтобы — сам не знаю как — побыть со мною в мой никчемный вечер и поддержать в кропанье этих строк…

Элегия

Тайком, скрываясь даже от зеркал, он просто плакал, как любой живущий, не думав раньше, сколькое на свете заслуживает поминальных слез: лицо неведомой ему Елены, невозвратимая река времен, рука Христа, лежащая на римском кресте, соленый пепел Карфагена, венгерский и персидский соловей, миг радости и годы ожиданья, резная кость и мужественный лад Марона, певшего труды оружья, изменчивый рисунок облаков единого и каждого заката, и день, который снова сменит ночь. За притворенной дверью человек — щепоть сиротства, нежности и тлена — в своем Буэнос-Айресе оплакал весь бесконечный мир.
вернуться

1

Обитель