Выбрать главу

Потом кухонным полотенцем Зофья Сергеевна вытирала вспотевшие затылок и лоб, доставала со дна чашки то, что осталось от лимона, выбрасывала эти останки в ведро под раковиной и кричала:

— Папа, чай будете?

— Нет, не буду, — доносилось глухое, хриплое бульканье откуда-то из глубины квартиры, — не буду, потому что ты, стерва такая, мой лимон сожрала!

— Ну как хотите, папа, а то я крепкий заварила — Кронштадта не видать.

— А к чаю у нас что-нибудь есть? — продолжал капризничать старик.

— Вы же знаете, папа, что к чаю у нас ничего нет.

— Ну тогда и не буду чай пить, только ссаться потом. Сама пей, дура!

— Что вы такое, папа, говорите, как вам не стыдно.

— Стыдно, у кого видно, а я правду говорю!

— Да уж, папа, вы вечно правду говорите. Вы со своей этой правдой надоели всем!

— Не смей, слышишь, не смей дерзить отцу, а то — прокляну!

Через приоткрытую дверь Вожега заглядывал в комнату, где на железной кровати, придвинутой к самому окну, лежал отец Зофьи Сергеевны — Сергей Карпович Турцев, которого из-за его по-птичьи крючковатого носа и абсолютно полотняных, ввалившихся щек во дворе звали Куриным богом.

Куриный бог тяжело дышал, выпускал горячий воздух сквозь сложенные трубочкой-свищом острые губы, двигал подбородком-клювом, открывал глаза и закрывал глаза. Думал про горячий, крепко заваренный чай с сахаром и лимоном, только с настоящим лимоном, не лежалым, не вымученным, не размазанным ложкой по краям чашки, а живым, источающим янтарь.

Или сердолик.

Вообще-то раньше Сергей Карпович был личностью, достаточно известной в районе Щипка и Зацепского Вала, — он умел жонглировать кипящими самоварами, а также выдергивал скатерть с сервированного на двадцать персон стола, оставляя при этом сервировку безо всяких видимых глазу изменений. Также какое-то время он выступал за футбольную команду завода Михельсона.

Однако летом 1941-го его арестовали, и всю войну он провел в Дальлаге, откуда вернулся только в 1954 году по амнистии. О том времени он не любил вспоминать, не любил извлекать из головы названия полустанков, на которых по ночам останавливался их эшелон, — Макзон, Куэнга, Чифа, Магдагочи, Курлово.

А сейчас Турцев лежал на спине и говорил: «Курлы-курлы».

Трогал края одеяла, подоконник, теребил разбросанных на нем в беспорядке высохших мух, жуков, слепней. Надеялся, что они оживут, воскреснут, но не воскресали ни мухи, ни жуки, ни слепни.

Ослеп он, что ли? Будто не видел, что это всего лишь пыль, сухой, шелестящий на сквозняке мусор. Как он, интересно знать, может воскреснуть? Приподнимался на локте и грозно вопрошал в пустоту: «Кто здесь?»

Вожега тут и закрывал дверь в комнату.

Куриный бог — это камень с дыркой внутри.

На подоконнике лежала Книга.

Сквозняк перелистывал страницы Книги, а вместе с ними и главы, имевшие название «изобразительных». Однако продолжалось это недолго, потому как Книга вдруг оживала и вываливалась из окна второго этажа, беспомощно кувыркалась в воздухе, падала на землю. Разбивалась, конечно, вдребезги.

От удара страницы разлетались по всему двору, и их приходилось собирать, аккуратно вклеивать под расслоившуюся от удара о землю обложку.

Потом Книгу хоронили.

Это была целая церемония, которая заслуживает своего описания.

Сначала Книгу пеленали в пергамент и обмазывали сырой глиной, на которой собравшиеся на траурную церемонию по кругу оставляли отпечатки своих пальцев с ногтями — этими остатками рыбной чешуи. Затем, когда глина высыхала, получившийся куколь заливали смолой и в таком виде укладывали на украшенные старинной, весьма прихотливого плетения резьбой носилки и так несли по берегу Яузы до выкопанных в песчаном склоне пещер. Выбирали одну из них, предварительно достав из ее глубины бутыль охлажденного красного вина-пойла, которую тут же и выпивали за помин души усопшей Книги, потому что у каждой книги, как и у каждого человека, есть душа. Потом покойницу погружали в пещеру, заранее осветив ее масляными плошками, где и погребали, завалив вход огромным ледникового происхождения валуном…

Когда в доме погасли все огни, Вожега спустился во двор и лег на скамейку, на ту самую, на которой любила лежать Зофья Сергеевна, изображая из себя мертвую.

Так долго откуда-то сбоку, из-под руки глядел он в бурое низкое небо, которое ему напоминало обклеенную пожелтевшими вырезками из газет крышку сундука, стоявшего в кладовке. Думал-думал, прогонял от себя мысли, мычал, как это некогда делали французские коммунисты, изображая перед огэпэушниками тварей бессловесных, а потом засыпал.