Выбрать главу

— Как вы считаете, Ельцин был прав, когда говорил о том, что народ от перестройки ничего не получил?

— Я ведь был тогда в той системе координат, мы варились в собственном соку, поэтому мне казалось, что подвижки были. Но — все видится на расстоянии. Сегодня я с полной определенностью заявляю: если бы к мыслям Ельцина тогда прислушались, может, и не пришлось бы хоронить ни партию, ни государство. Сегодня видно, что Ельцин здраво рассуждал. Действительно, начав перестройку, КПСС в лице ее консервативно настроенного руководства безнадежно отставала от событий.

А вот еще одно мнение — тоже высокопоставленного в то время партийного деятеля. Касаясь подробностей и последствий унизительной сцены, которой сопровождалась первая попытка добровольной отставки в эпоху гласности и плюрализма, он говорит:

— К сожалению, Ельцин ничем от своих тогдашних «врагов» не отличался. Он сам писал в книге: «Я воспитан этой системой». Так это могу подтвердить: я с ним еще по Свердловску знаком. И когда пришел срок, он попросту наказал своих обидчиков, запретив их партию, отняв у них должности, зарплату, кабинеты, машины, правительственные телефоны. То есть внешние атрибуты власти. Он ведь не с партией сражался, Робин Гуд наш доморощенный. Он с князьями да с графьями боролся, которые его прилюдно секли. И победил. И унизил их со вкусом и смаком. А то, что пятнадцать миллионов холопов заодно в грязь положил — это мелочи! А то, что законы попрал — пустяки! Это — как раз в стиле той системы, которая его воспитала, которой он верой-правдой служил двадцать долгих лет. Хозяин — барин, повторяю, какие ему законы писаны! Ельцин сейчас — хозяин…

Слова эти сказаны Рыжковым. Тем самым, который тоже обличал Ельцина на том судилище, а сейчас вот, по прошествии некоторого времени, по-иному взглянул на давнишний скандал.

Турнир амбиций

— Хотите знать мою точку зрения? Ельцин взбунтовался из-за того, что не захотел ходить под Лигачевым. Московские секретари традиционно были в партии на особом положении и имели дело непосредственно с генсеками. Лигачев рассчитывал, что выдвиженец из Свердловска будет его человеком в Москве. Однако Ельцин знал себе цену и не согласился ходить под кем-то. Он и так чувствовал себя ущемленным, когда его перевели в столицу всего лишь на должность заведующего далеко не первостепенного отдела ЦК. Его предшественники свердловчане Кириленко и Рябов получали более высокий статус — секретарей ЦК.

Ход мыслей все того же высокопоставленного в прошлом партийного деятеля довольно интересен. По его мнению, чаще всего сходятся люди с противоположными характерами. А Ельцин с Лигачевым были очень похожи друг на друга и принадлежали к одной школе. Те же безапелляционность суждений, отсутствие каких-либо комплексов, рефлексий и сомнений, авторитарность и жесткость. Оба были на равном положении — первыми секретарями обкомов, работали по соседству, притом вотчина Ельцина была куда более значима по экономическому потенциалу, чем аграрный Томск. И вдруг сибиряк, имевший с точки зрения уральца меньше шансов на пост второго лица в партии, нежели он, становится его начальником, отдает приказы и распоряжения.

Наверное, какая-то доля правды в этом психологическом наблюдении есть. Ведь именно после очередной бурной перепалки на Политбюро, которое вел Лигачев, Ельцин вернулся к себе в кабинет и сочинил письмо в Пицунду, где отдыхал Горбачев. Произошло это 12 сентября 1987 года.

— Ельцин был одним из немногих в горбачевском Политбюро, кто каждодневно занимался текущими хозяйственными вопросами, — продолжает мой собеседник. — Они об общечеловеческих ценностях да консенсусах разглагольствовали, а он каждый день считал помидоры, чай, мясо, вагоны. Они по двенадцать часов краснобайствовали ни о чем, а ему надо было город кормить. Москву потянуть не каждый может. Когда Ельцина решили снять, многие не отважились занять его место — ни Медведев, ни Лигачев, ни Воротников. Едва Зайкова уломали.

Действительно, можно представить, что думал Ельцин, присутствуя на еженедельных посиделках Политбюро или Секретариата, глядя на словесные ристалища и краснобайские турниры. Конечно, он чувствовал себя чужаком в этой среде, замыкался, понимая, что не может соперничать с людьми, умеющими произносить красивые слова. Самолюбивому и мнительному провинциалу, привыкшему главенствовать в Свердловске, показалось, что он не вписывается в рамки каких-то непонятных ему отношений. Здесь привыкли думать и действовать только так, как думал один человек — генсек.

Члены Политбюро, как правило, принимали политические решения, а выполняли их другие. Москва же — на виду. И каждый считал своим долгом поделиться на Политбюро теми безобразиями, которые бросались в глаза по дороге с дачи на Старую площадь. Московский секретарь к таким разносам, нередко мелочным, но регулярным, привычен не был. Царь от Свердловска далеко, в кои года почтит визитом, а тут вот он, под боком. Неуютно под строгим надзором уральцу, привыкшему к безраздельной власти. Там всех знал, а здесь поди разберись, кто кому брат, кто сват. Только тронешь — тут же звонок по «первой» вертушке. А еще и вторая есть.

Почему письмо Ельцина, отправленное в Пицунду Горбачеву, осталось без рассмотрения? Казалось бы, надобность во встрече очевидна. Кто знает, может, и не было бы октябрьского бунта, если бы послание было рассмотрено вовремя. Что помешало поговорить по душам, обсудить наболевшее, снять недоразумения? Мало ли какие трения могут возникнуть в процессе совместной деятельности.

Горбачев, по его словам на пленуме, даже членов Политбюро не проинформировал о полученном заявлении Ельцина. Забыл? Потерял? О несобранности и неорганизованности генсека ходили легенды: случалось, что за полчаса до мероприятия он звонил помощнику и спрашивал, где текст выступления, хотя поручение о подготовке давал другому. Начинались суматошные поиски, выяснения. Бывало, что злополучную бумагу не могли найти, хотя секретарши, референты, дежурные перетряхивали все ящики стола. Обнаруживали сутки-двое спустя — среди вороха совсем других бумаг.

Из выступления на октябрьском пленуме о письме в Пицунду:

— Когда я вернулся из отпуска, у нас с ним был разговор на эту тему. Мы условились, что в период подготовки к 70-летию Октября не время обсуждать его вопрос, а надо действовать. И в самом деле, товарищи, часа, минуты свободной нет. Вы, наверное, уже видите, что на пределе все идет. Необходимо решать много вопросов… Мы тогда условились с товарищем Ельциным, что после праздников встретимся, посидим и все обсудим…Я не думал, что после нашей договоренности товарищ Ельцин на нынешнем пленуме Центрального Комитета, имеющем этапное значение для жизни партии и в осознании ее истории и перспектив, представит свои претензии Центральному Комитету. Лично я рассматриваю это как неуважение к Генеральному секретарю, к нашей договоренности.

Итак, по мнению Горбачева, нарушитель договоренности — Ельцин. Однако Борис Николаевич не согласен:

— Еще раз повторяю, это не так. Напомню, в письме я попросил освободить меня от должности кандидата в члены Политбюро и первого секретаря МГК и выразил надежду, что для решения этого вопроса мне не придется обращаться к пленуму ЦК. О том, что мы встретимся после пленума, разговора не было. «Позже» — и все. Два дня, три, ну, минимум неделя — я был уверен, что об этом сроке идет речь. Все-таки не каждый день кандидаты в члены Политбюро уходят в отставку и просят не доводить дело до пленума. Прошло полмесяца, Горбачев молчит. Ну, и тогда, вполне естественно, я понял, что он решил вынести вопрос на заседание пленума ЦК, чтобы уже не один на один, а именно там устроить публичный разговор со мной…

По-своему понял Борис Николаевич и сказанное ему по телефону вернувшимся из отпуска Горбачевым о встрече «после праздника». Он подумал, что Горбачев имеет в виду праздник 7 октября — День Конституции. А поскольку приглашения для разговора в этот срок не последовало, решил, что Горбачев, видимо, передумал встретиться и решил довести дело до пленума и вывести из кандидатов в члены Политбюро именно там — для скандальной громкости.