— Сия ловкость делает ему как мужчине, скажем, только честь. Разве не вырастаем мы сами в глазах света, когда в число своих побед можем вписать подлинный изумруд? Ну, не будьте скромником, дорогой Николай Петрович, вы же до сих немалых своих лет не остановили свое внимание ни на одной постоянной любви. Значит, все еще срываете цветы удовольствия? А скольким дамам, скажем так, вы как недавний посол были обязаны не просто светлыми минутами счастья, но и кое-какими сведениями делового характера, что всегда можно выудить в салонах?
Лишь следы пудры скрыли багровость, которая прилила ко лбу и щекам канцлера.
— Постель постели рознь, смею заверить ваше величество. Недалекий умом или тот, кто полагает собственную карьеру важнее судьбы государства, коему призван служить, может такое почерпнуть в будуаре, что своей осведомленностью доставит лишь урон. Кто, думаете вы, подвигнул Австрию на войну с Наполеоном? Тот же, уверяю вас, дамский угодник Клеменс Меттерних. Наполеон слаб, Наполеон увяз в Испании, бороться он способен только одною рукою! — вот на что он толкнул австрийский двор. А то как же? Сведения у него наивернейшие — из алькова Наполеоновой сестры. И невдомек было, что сестре той по-настоящему ловкие люди из Наполеоновой тайной полиции специально для австрийского посла ложные слухи подкидывали. Ну, а чем кончилось все расхлебывать теперь императору Францу. Хотя вру — сей австрийский министр сердечных, то бишь иностранных дел и окажется спасителем Австрии. Истинное дело! И опять, простите, ваше величество, — через постель. Только на сей раз — самого французского императора.
Царь оценил каламбур собеседника, на который сам же, так сказать, его натолкнул. Но истинный предмет разговора, что держал Александр Павлович в голове, был еще впереди.
— Так что же, Николай Петрович, проданная невеста — отныне проданная Австрия? А может статься, с другой стороны — и проданная Россия? — перестал улыбаться император.
Багровый окрас вновь заметно выступил на лбу и щеках канцлера.
— Ваше императорское… Позвольте, какая же проданная Россия? И — кому, смею у вас спросить? Союз, теснее которого что-либо трудно и вообразить, — вот что господствует сейчас в отношениях между двумя самыми могущественными державами мира. А когда во главе одной из них — ваше несравненное величество, то мне и во сне подобное не привидится.
Взгляд Александра Павловича скользнул вниз, к собственной ушибленной ноге. Он чуть склонился, чтобы поудобнее поправить Лизину скамеечку. Но Румянцев его опередил. К шестидесяти уже, а проворством обогнал бы пажа! Спустился с кресла на пол и поворотил подставочку так, что ноге стало покойнее. Одышка, правда, помешала сразу продолжить речь, хотя мысль пришла важная.
— А вот насчет Австрии… Тут проницательности вашего императорского величества зело позавидуешь. Так оно и есть, государь. Тут для Бонапарта открывается великий соблазн — одну из твердых и верных основ противобонапартовой коалиции обернуть в свои сателлиты! Однако — супротив кого? Супротив вас, супротив России? Не побоюсь повториться — такое и во сне не привидится!
— А я боюсь, граф, что ваш австрийский коллега на сей счет иного мнения, — мягко возразил государь. — За Россию и за Францию, слава Богу, мы с моим августейшим братом императором Наполеоном отвечаем оба друг перед другом и, вестимо, перед мнением Европы. И, как вы не раз могли убедиться, всегда найдем взаимное понимание в любом трудном и — не побоюсь сказать — даже спорном деле. Однако такие, как Меттерних, способные подложить не только невесту, но ненароком кому-либо из нас и свинью… А кто упредит? Где в той же Австрии, в иных королевствах и герцогствах мои или императора Франции глаза и уши?
Николай Петрович склонил голову набок, чуть повел ею в противоположную сторону — силился понять, куда и к чему клонит его величество. Император же продолжал:
— Вероятно, вы удивились, когда в начале разговора я задал вам вопрос о том, не было ли у императора Наполеона двойных планов? И не случайно вас о сем спросил — ходят всяческие домыслы и слухи. Только негоже государю прибегать к содействию сплетников. О том, что происходит и может произойти за моими пределами, я обязан, милостивый государь, доподлинно знать! А кто, повторяю, меня упредит, кто раскроет мне тот или иной умысел?
Надушенным батистовым платком канцлер стер со лба полоску раскисшей пудры. Упрек, разнос, желание найти крайнего в том, что, прости господи, сам же государь и заварил? Да любая миссия наша при любом иностранном дворе о том и печется, чтобы о самом неприметном явлении, не говоря уж о явном происшествии, со всеми подробностями донести! Вот же и о Меттернихе — разве не свидетельство сие о прилежании наших венских и парижских чиновников дипломатической службы?