Выбрать главу

Но что это значит? Наверно, сегодня праздник такой. Конечно, праздник, странный какой-то, но все равно. Лейзерл вспоминает другие странные праздники, когда папа ест бублик, посыпанный пеплом, когда трясут пучком веток, когда пол в синагоге устилают сеном, когда идут на речку и еще всякие…

«Конечно, праздник», — решает Лейзерл.

Он очень рад.

Последние сомнения, что сегодня праздник, исчезают, когда он хочет что-то сказать, но отец зажимает ему рот и шепчет:

— Тише, молчи!

Раз нельзя говорить, значит, точно праздник. В праздники много чего нельзя…

Снаружи доносятся громкие голоса.

— Мама, там кричат, — говорит Лейзерл.

Он хочет подойти к окошку, посмотреть, но родители не дают, оттаскивают, ложатся на пол и укладывают его рядом.

Очень странный праздник. Это Лейзерлу уже не нравится. Он оглядывает чердак, который вмиг утратил все свое очарование. Малышу хочется вниз…

Но на улице раздаются ужасные крики и плач, как на тысячах похорон.

1903

Мои первые гонорары

(Из воспоминаний литератора)

Мой первый гонорар был не слишком велик — одна копейка за стихотворение.

Зато копейка была надежная: я получал ее не от редакции, а от родной бабушки.

Бабушка платила честно! Вы, конечно, можете подумать, что она была редактором еврейской газеты. Ничего подобного! Бабушка, простая лавочница, к литературе не имела никакого отношения (и это не страшно, был бы человек хороший!), но любила поэзию и первой признала и оценила мой талант.

Мне тогда было лет десять-одиннадцать.

От отца приходилось скрывать, что я пишу. Во-первых, он тогда был против жаргона[91], во-вторых, он сказал бы, что надо лучше учиться, а не заниматься ерундой.

— Стихи, — говорил он, — пускай люди поумней тебя пишут. И постарше…

Он имел в виду себя. На досуге вечерком он любил сочинить стишок и, наверно, именно поэтому запрещал мне писать. Ни одна профессия не терпит конкурентов.

Но кого такие запреты останавливали? Если он запрещает ходить в лес, неужели я не пойду? Или, например, запрещает зимой рисовать пальцем на морозном стекле, значит, уже не рисовать, что ли? Кто из нас не нарушил парочку запретов?

И вот зимним вечером я забираюсь на печь (это разрешено!) и сыплю рифмами.

Но ведь потом их надо кому-нибудь показать! Я и теперь не верю зазнайкам-поэтам, которые утверждают, что поют как птицы, только для себя, а на читателей им плевать. Ложь! Человек — не птица, если он сочиняет стихи, ему необходимо, чтобы их услышали.

А кому я могу их прочитать? Отцу, как я уже сказал, нельзя, мама послушала бы, она очень добрая, но вечно занята. Старшая сестра немного разбирается в таких вещах, она сама поет песню «Все трактиры Европы и Азии», и недурно поет, но мы с ней постоянно на ножах. То ссоримся потому, что я ей новое прозвище придумал, то потому, что она на меня родителям наябедничала, то еще из-за чего посерьезнее.

Остается бабушка. Она уже старенькая, но вполне образованная, светская. А главное — у нее есть заработок! Она очень аккуратная. У нее на шее висит кошелек с мелочью, он надежно привязан бечевкой к ее сухонькому телу. От нее так и веет сладостным теплом. Когда бабушка опускает в кошелек худую, маленькую руку, кажется, что сейчас она достанет оттуда нечто волшебное и такое прекрасное, что все замрут в восхищении…

Я приношу ей все новые стихи, разумеется, вечером, когда она приходит из лавки. Бабушка живет через два дома от нас, у своего старшего сына. Он большой знаток Талмуда, но человек недобрый.

Вхожу в комнату. Бабушка сидит за столом и вяжет чулок. Дед (он всегда прикидывается злым, хотя на самом деле очень хороший) сидит на узкой лежанке, которую специально для него пристроили к печи, и изучает какую-нибудь книгу на древнееврейском.

Я стою около бабушки и не решаюсь сказать, что сочинил стихотворение, пока она не спросит:

— Чего молчишь? Скажи что-нибудь!

Дрожащей рукой я вытаскиваю из кармана клочок бумаги, исписанный рифмами вдоль и поперек, и, набравшись храбрости, говорю:

— Вот, стихотворение… Сам сочинил…

— Молодец! — тут же хвалит бабушка. — Ну, читай!

Воодушевленный преждевременной похвалой, я начинаю декламировать:

— У кого в кармане грош, Тот всегда для всех хорош…

Уже первые строчки так нравятся бабушке, что она не может удержаться и поворачивается к лежанке, где сидит дед:

— Моше, ты слышал? Разве не золотая голова у ребенка? А, Моше, что скажешь?

вернуться

91

Многие сторонники Просвещения, как и ассимилированные евреи, пренебрежительно называли идиш «жаргоном».