Мне удалось вернуться домой — и не без труда — только в сорок пятом. Я давно собиралась рассказать им все, что накопилось за это время, наконец-то я смогу излить им душу. Я вернулась… Отца уже давно не было в живых, вначале от меня это скрыли, а потом не знали, как мне об этом сказать. Мать мучил ревматизм, да и склероз давал о себе знать… Я так и не смогла ничего рассказать, не смогла поведать своим родителям, что, несмотря на все невзгоды, постоянно думала о них. И ни разу моя мать не спросила меня о том, что было со мной все эти годы.
Однажды я хотела заговорить об этом и вдруг увидела, что ее это вовсе не интересует, — она не слушает меня. Словно я никогда не исчезала из дому, словно и не было этой разлуки. Короче говоря, для нее моей молодости не существовало. И если бы я не вернулась, для нее все оставалось бы по-прежнему. Она спросила меня только, что я привезла ей из Парижа. И когда я сказала ей, что в Париже уже давным-давно ничего нет, она как-то вдруг вся подобралась, сжала свой маленький кулачок и, постукивая ногтями — звук был резкий, почти металлический, — сказала: «Ну хотя бы какой-нибудь подарок для своей матери!»
Я никогда не сожалела о том, что двадцать лет мне исполнилось в оккупированном Париже, хотя меня поймали, как мышь в мышеловку, вместе с монашками около Орлеанских ворот.
Тогда весь мир пришел в движение. Париж был объявлен открытым городом. Вокзалы были забиты людьми, но поезда не ходили. Улицы запрудили длинные вереницы машин, военных грузовиков и повозок. Лавина беженцев с севера Франции, из Бельгии и Голландии хлынула на юг. Армия начала отходить. Все бежали от наступавших немцев.
Уже около двух недель я оставалась одна в пансионе с монашками. Моих подруг забрали их родители. Все были охвачены паникой. Враг приближался. Но монашки были настолько уверены, что немцы никогда не войдут в Париж, что ничего не предусмотрели на этот случай. Твердили, что каждый должен оставаться на своем посту, определенном ему богом. Не знаю, действительно ли кто-то слышал орудийную канонаду на подступах к Парижу или об этом просто много говорили, но в конце концов я поверила, будто и сама слышала ее. Однажды над городом появилось темное облако, которое закрыло все небо, — это было похоже на солнечное затмение. Разнесся слух, будто немцы применили против нас смертоносные газы — одно из своих дьявольских изобретений. Только тогда у монашек открылись глаза. Они узрели в этом знамение божье. И в то июньское утро решились наконец уйти из города. И забрали меня с собой. Ни чемоданов, ни мешков мы не захватили. Отправились пешком. Не взяли с собой буквально ничего. Лишь то, что было на нас надето. Я же думала в те дни только о предстоящих экзаменах по филологии. Четыре монашки в белых чепцах, с крупными коричневыми четками на поясе, с серебряными крестами на груди шагали вперед. Я была пятой. Мы шли по городу, опустевшему, утратившему свои краски. Из Латинского квартала мы направились к Орлеанским воротам. Как раз в то время — об этом я узнала потом — основные соединения немецких войск вступали в Париж. Все магазины были закрыты, ставни на окнах заперты. Париж был безлюден. Я еще не отдавала себе отчета в том, что происходит. Несмотря на то, что немецкие самолеты уже летали над городом.