Выбрать главу

— А он тебе ничего не сделает? Ведь он ваш комсорг.

— Этот трус? — засмеялась Тамара. — Я на него цукну, он маленьким станет. Ты не думай об этом, не надо, — голос её опять стал мягким и нежным. Она остановилась. — Ух, мне жарко! Я пья-я-ная, — протянула она, сбрасывая пальто с плеч на спину. Я обхватил её под пальто и почувствовал, какая она горячая. Она прижалась ко мне всем телом, вздохнула и с силой обняла. Я целовал её щеки, шею, подняв лицо, она обожгла сияющими глазами и заторопила:

— Пойдем, пойдем, нынче мой день, тамарин день, ясно? И ты мне не возражай, глупый ты, глупый…

На веранде их дома стоял деревянный диванчик, должно быть годы стоявший здесь. Мы сели, Тамара сорвала с меня кепку, взъерошила мне волосы и порывисто целовала. Я крепко обнял её — она покорно обмякла в моих руках.

Потом мы сидели, тесно прижавшись друг к другу. Положив голову мне на плечо, Тамара тихо говорила — я мог бы опять не узнать её, если бы уже не знал. Так не похож был этот её нежный полушепот на тот голос, которым она ссорилась с Петренко! И куда девалась грубая буфетчица, в ватной телогрейке и солдатских ботинках?

— Хорошо как, милый, — шептала Тамара. — Ты смотри, как в романе: луна, теплынь, и мы с тобой. Правда, как в романе? — тихо засмеялась она.

В другое время я не преминул бы поиздеваться и над романами и над тем, что обстановка была далеко не романтической, но сейчас я охотно согласился с Тамарой:

— Правда, Тамарочка. А ты много читала?

— Я, милый, все книги в поселке прочла. И в районе тоже. У инженеров брала, у служащих. Я больше старые люблю, знаешь, растрепанные? Они может и не правда, а прочитаешь — и себя забудешь, на край света улетишь. И мы с тобой сейчас на краю света, правда? О чем ты мечтаешь? — спросила она, разглаживая пальцем морщинку у меня на лбу.

— О чем я думаю? — переспросил я.

— Нет, мечтаешь, — не согласилась Тамара. — Думают, это каждый день, об работе, о том, куда пойти, сделать что-нибудь… А так, как мы с тобой, мечтают.

Я улыбнулся.

— Нет, ты не смейся, — мягко запротестовала она. — Это правда, Я люблю мечтать. Прочитаю страничку в книге, закрою, и мечтаю, мечтаю. Хочу, чтобы со мной также было, — засмеялась Тамара. Я крепче прижал её к себе.

— Вот с тобой и случилось, как в книге, девушка моя хорошая. Разве не роман, жил я в Москве, за тысячи километров от тебя, ехал месяцы, по Сибири колесил — и к тебе приехал. Мог бы не приехать и никогда бы я Тамару не увидел, а всё-таки приехал и — тебя нашел. Чудо, правда?

— Чудо. Хорошее чудо, — чуть вздохнула она, — А говорят, судьбы нет. Значит, было в моей судьбе написано, что будешь ты ехать, ехать и обязательно ко мне приедешь. Как в сказке. И всё для меня! — воскликнула она и засмеялась. — Ты ж только подумай, для меня, для одной! Какая я богатая, счастливая! Даже страшно делается! — Тамара, смеясь, протянула руку и опять затеребила мне волосы.

— Будем мы тобой жить, как сейчас, — прошептала она.

— Ты мне будешь книжки приносить, мы будем вместе читать и мечтать.

— А зачем книжки, Тамара? О чем мечтать, если нам с тобой хорошо будет? — не удержался я, чтобы не возразить. Она подумала минутку, улыбнулась:

— Это я наверно глупость сказала. Нет мы по-другому сделаем: уедем с тобой далеко, далеко, и только вдвоем будем жить. Чтобы никого больше не было.

— И никого с собой не возьмем?

Она опять подумала и засмеялась:

— Нет, тетю Клашу возьмем, Ольгу, Лёньку, дочку их Машку…

— И Михаила Петровича прихватим, пусть цыганские романсы поет, — сказал я.

— И Кузьму Егорыча, баяниста, он тоже хороший, — добавила- Тамара.

— В общем, всех хороших с собой захватим, да? А то скучно станет, без людей. А кого здесь оставим?

— Если всех хороших брать, то немного останется, — убежденно сказала Тамара.

— Тогда, может, мы и не поедем никуда? Будем здесь жить, а плохих людей прогоним.

Тамара вскочила, запротестовала шутливо:

— Ах, ты вон как подвел! Нет, с тобой мечтать нельзя, с тобой думать приходится! Ты что мои мечты разрушаешь?

— Я весело смеялся вместе с ней.

Успокоившись, она опять села, прижалась и зашептала:

— Знаешь, я сейчас большая, большая, вот такая, — смеясь, она широко развела руки. — И маленькая тоже, совсем маленькая, видишь, вся тут уместилась, — съежившись в комок, теснее прижалась она. — Отчего это? И потом, я сейчас такая… хорошая, Я иногда разозлюсь, накричу, а потом так, на секундочку, подумаю, какая я скверная. И опять забуду и опять кричу. А сейчас я хорошая, хорошая, правда?

— Ты всегда хорошая, — поцеловал я её. — Ты вот тут, в сердечке, хорошая.

— Сердцем все хорошие, — заметила Тамара. — А чем мы плохие, скажи? Голова у нас дурная?

Я невольно вздохнул. Как объяснить то, него ни я и никто не в силах объяснить, него никто не знает? Не читать же философские трактаты. Вместо ответа я теснее прижал Тамару к себе…

На другой день у Михаила Петровича была кислая, помятая физиономия. В коридоре он промямлил мне:

— Вас можно было бы поздравить, дорогуша, но не поздравляю. Ох, не влипните! Видали, каков Петренко? Дикость, дорогуша, я на вашем месте убрался бы подальше от романтики. Скрыть не скроете, уже весь поселок знает.

Я только плечами пожал… Иногда, сам посмеиваясь над своим чувством, я смутно жалел о том, что мы не можем вновь заражаться той болезнью любви, которой болеем один раз в жизни, в первый раз. Тогда, когда для нас ничего не существует, кроме захватившей нас в первый раз болезни, когда душевная боль становится физической болью. Почему мы не можем переживать такое же чувство еще раз? Мешают опыт, душевная усталость? Но к чёрту опыт и усталость, если в нас сидит потребность сбросить их и омолодиться, еще раз войти в непосредственную связь с самой жизнью, а не с выдуманной нами оболочкой её! И отчетливо зная, что прошлое не возвращается, мы пытаемся воскресить его, чаще заменяя подлинное чувство суррогатом.

Нынешнее мое чувство не было суррогатом, Но оно не было и тем, которое когда-то я пережил в первый раз. Если первое чувство можно было бы приравнять к темному наваждению, захватывающему помимо воли, то нынешнее было скорее просветлением, может быть, выздоровлением, ничто из окружающего не утратило своего значения, но все отношения как бы просветились и заняли подобающие им места. Можно было работать не возмущаясь бессмысленностью и ненужностью того, что делаешь, потому, что работа приобретала определенный смысл и становилась где-то на последних, самых нижних, ступенях твоего бытия, Можно было жить, терпимо относясь к безобразию жизни, потому что такая любовь одна могла заполнить жизнь, а окружающее безобразие свести на степень хотя и неизбежного, но малозначащего придатка. И любя так, можно было любить других, свою любовь без эгоизма замыкая в особый круг.

Чувство Тамары было и болезнью, и выздоровлением. Она говорила, что до этого у неё было «так, баловство» и что по-настоящему она полюбила в первый раз. Но она не думала о своей любви, она жила ею, плавая в своем чувстве, как рыба в воде.

Если не весь поселок, то во всяком случае все знавшие Тамару скоро узнали о наших отношениях. Я не афишировал их, но и не скрывал, — Тамара вообще была не способна хитрить по-серьезному и таиться. Когда она пробовала делать это у нее все равно ничего не получалось, её чувство откровенно было написано у нее на лице. Она ходила сияющая и безотчетно старалась каждого заразить своей радостью, каждому уделить частицу своего чувства.

Она заходила в канцелярию, я опускался к ней в буфет — мы виделись по десять раз в день. Вечером она убегала от своих комсомольских нагрузок и почти каждый день мы шли на стадион или на веранду её дома. Приближалась весна — Тамара рассказывала о балках с родниками, неподалеку от поселка, и мы строили планы, как будем ходить туда, хотя у меня уже тогда было чувство, что планам этим не суждено осуществиться. Это чувство раздвоенности, как бы двойственности ощущений, было мне хорошо знакомо, — с ним можно было жить, заглушая предчувствие о вторжении грубого, реального и стараясь мимолетное, временное превращать в постоянное.