Выбрать главу

Сходный васф обнаруживаем и во второй половине поэмы Шершеневича, однако он исполнен дерзкими урбанистически-имажинистскими средствами, «вписан» в современный городской ландшафт, и прежде всего ландшафт Москвы и Петербурга. Это образ намеренно сниженный, приземленный и в то же время восторженно-гиперболический, глобальный:

Его мускулы — толпы улиц; Стопудовой походкой гвоздь шагов в тротуар. В небе пожарной каланчою палец, И в кончиках пальцев угар.
В лба ухабах мыслей пролетки, Две зажженных цистерны — глаза. Как медведь в канареечной клетке, Его голос в Политехнический зал.
Его рта самовар, где уголья — Золотые пломбы зубов. На ладони кольца мозолей От сбиванья для мира гробов.
И румянец икрою кета, И ресницы коричневых штор. Его волосы глаже паркета И Невским проспектом пробор.
Эй, московские женщины! Кто он, Мой любовник, теперь вам знать! Без него я, как в обруче клоун, До утра извертеться в кровать.
Каменное влагалище улиц утром сочится. Веснушки солнца мелкий шаг. — Где любовник? Считать до 1000000 ресницы, Губы поднимать, как над толпами флаг.
[103–104]

С одной стороны, современный поэт сознательно снижает высокий пафос библейской поэмы, с другой — утверждает отнюдь не меньшую значимость для современного человека великой силы любви, ее иррациональной власти, ее космического размаха:

Глаза твои — первопрестольники, Клещами рук охватить шейный гвоздь. Руки раскинуть, как просек Сокольников, Как через реку мост.
Твои волосы — как фейерверк в саду «Гай», Груди — как из волн простыней медузы. Как кием, я небесной радугой Солнце в глаз твоих лузы.
Прибой улыбок пеной хохота, О мол рассвета брызгом смех, И солнце над московским грохотом Лучей чуть рыжих лисий мех.
Я картоном самым твердым До неба домики мои. Как запах бензина за фордом, За нашей любовью стихи.
Твоих пальцев взлетевшая стая, Где кольцо — золотой кушак. В моей жизни, где каждая ночь — запятая, Ты — восклицательный знак!
[104–105]

В финале В. Шершеневич, обращаясь вновь к Соломону как к собрату по перу и творческому единомышленнику, утверждает ту же мысль, которая звучит в финале Песни Песней: «Любовь, как смерть, сильна». Кроме того, он ясно дает понять, что, внешне споря с Библией, он на нее ориентируется, создает своего рода «новую Библию», что все, сказанное в его «Песне Песней», глубоко внутренне выстрадано им. В этом финале нельзя не уловить и мысли о трагическом одиночестве и обреченности поэта, не вписывающегося в мир «пролетарского» искусства; поэтому первый имажинист оказывается и последним:

Соломону — имажинисту первому, Обмотавшему образами простое люблю, Этих строк измочаленных нервы На шею, как петлю.
Слониха 2 года в утробе слоненка. После в мир на 200 лет. В животе мозгов четверть века с пеленок Я вынашивать этот бред.
И у потомства в барабанной перепонке Выжечь слишком воскресный след.
«Со святыми упокой» не страшно этим строчкам: Им в новой Библии первый лист. Всем песням песней на виске револьверной точкой Я — последний имажинист.
[105]

Сходные принципы построения образов и подспудные аллюзивные пласты, связанные с Песнью Песней, присутствуют и в других лирических произведениях В. Шершеневича. Не случайно в стихотворении «Принцип звука минус образ» любовь провозглашается важнейшей темой современного поэта, требующей особых слов и созвучий, ибо «все слова любви заиграны, // Будто вальс „На сопках Маньчжурии“».

Хочется придумать для любви не слова, а вздох малый, Нежный, как пушок у лебедя под крылом, А дурни назовут декадентом, пожалуй, И футуристом — написавший критический том!
Им ли поверить, что в синий, Синий, Дымный день у озера, роняя песни, как белые капли, Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине, А на чужом языке (стрекозы или цапли).