Выбрать главу
Сестры вкруг стола сидят и братья, И кипит праотчий самовар, И покрой ее земного платья, Как весна, неизмеримо стар.
И ее земные разговоры, Как цветы, бесцельны и просты, И ее не посещают воры, И ее не гневают скоты.
И в ночи, зеленым детским светом Робкого в окошке огонька, Кажет путь она своим поэтам И манит, манит издалека…
И когда, отбыв земное лихо, Тело свой преодолеет срок, Полетит душа легко и тихо На зеленый милый огонек.
1929, Харьков

ПОЭТ И МУЗА

Дрова сгорели. Денег нет. И Музе говорит Поэт: «Я мерзну, дорогая Муза. Ужели Ты велела так – Чтоб безлюбовно и кургузо Скроили мне земной пиджак? Земные зимние костюмы Для пения мне столь нужны – А ты мне протянула юмор С жеманной примесью луны. Вот – слезы по лицу размазав – Я Достоевского прочел… Я – не Алеша Карамазов, Я нежен, мрачен, слаб и зол. Я флирт и лира, в лик из клира, Ты век и ветр, ты мир и миф. Мне холодно, моя квартира Меня страшит, во мгле застыв. И право же – какого черта? Меня давно томит мороз И дым последнейшего сорта Сих заунывных папирос. Я целый месяц – слышишь, Муза – Не привожу девиц к себе… О, страшный вес земного груза На поэтическом горбе!» А Муза, ластясь и виясь, Тихонько шепчет: «Нежный князь! Премудрый отрок, смутный инок, Не плачь из-за пустых лучинок. Дитя мое, агу, агу, Я милая, я все могу, Все будет, все: дрова и слава… Живи, как облака и травы, Точись, как нож, и зрей, как рожь… Вот ты померкнешь и помрешь. И, одарен посмертной славой При сладком пении скопцов, Мой хмурый мальчик, мой кудрявый, Придешь на мой любовный зов…»
Скребутся крысы. Гаснет свет. Заплаканный молчит Поэт.
1929, Петербург

«Я верю – почему-то кто-то…»

Е.Н.Р.
Я верю – почему-то кто-то Замкнул, как бешенство в вине, В гробах — желание полета И стуки заключил в стене, Что, видимостями окутан, Мир невидимкою летел, Когда нам раб Господень Ньютон Сказал о тяготенье тел. Так, в наши дни, когда любовью Никто не совершает чуд, Когда проказою здоровья Больные сборища орут И в страшных спазмах словоблудья Певцы забытых аонид – Я собственной поверил грудью В прекрасный вес надгробных плит. Вот – выйдут завтра комсомольцы, Заверещит автомобиль, И грохнут толпы, ахнет пыль, И дурочки наденут кольца, И пудр и мыл повеет гниль, И пыл строительства газеты Распродадут по пятаку, И пролетарские поэты Спою свое «ку-ка-ре-ку», – А я, к стене приникнув ухом, Услышу мертвый стук часов, Который слышится старухам Во тьме ночной, как Божий зов. И звук без эха, сир и вдов, Войдет и в шуме обнищает… И будет сказано без слов: «То с асфоделевых лугов Ваш город ветер посещает».
Август 1929, Харьков

ЭЛЕГИЯ О ПИСЬМАХ

А.В.Науману
Перебирал я на днях письма. Писем – тьма! Милые разные почерки, подписи… Эх-ма! («Эх-ма» – междометье русское, выражает всегда тоску. Выражение это свойственно нашему мужику.) Вот подпись «Ляля» и с маленькой буквы написанное «Вы», Вот от кузины открытка, на ней изображены львы. Содержание открытки гадкое: «Денег больше не пришлю». Вот цикл писем, в которых пишут «люблю». Вот письма вдовствующей дамы, в которую я был влюблен; Их очень много. Перечитываю: какой инфантильный тон! Вот письма поэтов умные, с эрудицией, но почерк – дрянь. Вот еще письмо, нехорошее, почти непристойная брань. Их много. Краски различные листков, конвертов, чернил – Как много милых бывалостей я на черный день сохранил. Вот теперь посижу, подумаю, погляжу в угловую темноту И чье-нибудь письмецо пригожее, усмехаясь, перечту. И грусть моя обыкновенная, людская о прошлом грусть, Повапленная радужно, знаемая наизусть, Скользнет по лицу капелькой, попробую – солоно на вкус. Отложу я письма и отправлюсь на досветки здешних муз. И Муза моя родимая споет мне, тиха, мила, О том, как она из лесочка коров домой гнала, И расспросит меня участливо, хорошо ли в себе таю Я вечность свою случайную, нелегкую вечность свою.
26 октября 1929, Петербург

ЛАДОНЬ НА ГЛАЗАХ

Нам и пуль роковые свинцы, Нам и в светлых снегах бубенцы, Нам и нежность, и книги, и водка. Но смешна и обидна давно Потаскухи кривая походка И невкусно простое вино.
Я впадаю в тебя, гадкий день, Я впадаю в твою дребедень, Как впадает в маразм старикашка. И, вкушая свой утренний чай Из цветистой фаянсовой чашки, Сам себе говорю — «не скучай».
Скоро вечер придет посидеть В мою темную, хладную клеть Под имперскую, старую крышу… И, сжимая перстами перо, Я азийскую флейту услышу Или модный тромбон «Фигаро».
А кругом и обида, и стыд, Злится прачка и примус шумит, И штаны замаравшего сына Учит отчего гнева лоза. Но подружка моя Мнемозина Мне ладонью закроет глаза.
Можно выстроить карточный дом, Можно черствым и злостным стихом Современников переупрямить; Можно просто ценить вечера И свою олимпийскую память, Предводящую бегом пера…
Но к чему многомерность планет, И театр, и завод, и совет, И отхожее место, и койка — Если крепче аттических бронь Эта женская — верно и стойко — На глазах моих медлит ладонь?
ноябрь 1929, Петербург

МОИМ ГОСТЯМ