Впереди Иду ждал триумф в Париже, где она танцевала в спектаклях легендарных «Русских сезонов».
Сергей Дягилев взял в свою труппу непрофессиональную танцовщицу. Не будучи балериной, Ида выходила на сцену вместе с признанными звездами – Анной Павловой, Михаилом Фокиным, Вацлавом Нижинским и Тамарой Карсавиной. И не потерялась на их фоне – напротив, засияла еще ярче. Это ли не колдовство? Это ли не чудо?
Она на глазах у публики впадала в любовный экстаз – зрители замирали, боялись дышать, а потом зал вдруг взрывался неудержимым восторгом. Ее окружали поклонники, но она вела почти монашескую жизнь. Никаких романов, никаких любовников. Свою сексуальную энергию Ида щедро выплескивала на сцене. От нее летели искры, воспламеняющие самые холодные сердца. Ее лицо смотрело на парижан отовсюду – с афишных тумб, с газет, с конфетных коробок. Ее имя было у всех на устах.
О ней говорили: «Тот, кто не видел Иды Рубинштейн, не знает, что такое красота…»
Блистательная и жестокая, непревзойденная Ида несла с собой гибель. Ее взгляд возбуждал греховные мысли и пророчил адские муки. Она сводила с ума, гипнотизировала не только публику, но и каждого, кто осмеливался приближаться к ней. Предложения руки и сердца градом сыпались на Иду, но она их отвергала. Один бог знает, сколько незримых трагедий разыгралось из-за этой потрясающей, неповторимой женщины…
Париж, который несколько лет назад упрятал ее в лечебницу для душевнобольных, теперь лежал у ее ног. В ней таилось нечто необъяснимое, изумляющее и таинственное до холода в груди, до нервного озноба. Это была не слащавая одалиска, а «жадная до наслаждений Астарта[12], страшная в своей ненасытности».
Оленин прочитал об Иде все, что смог отыскать. Он собрал все ее портреты и фотографии и время от времени разглядывал их с каким-то болезненным любопытством. Он не решался признаться себе, как истолковал бы его безответную страсть к Иде тот же Фрейд или Юнг. Он не занимался самоанализом, боясь заглянуть в недра своего подсознания…
Оленин не зря повесил в спальне копию портрета Иды Рубинштейн, написанного Серовым. Глядя на Иду, трогательную в своей наготе, он погружался в странное блаженство… уносился мыслями в гулкую монастырскую церковь Сен-Шапель на Монмартре…
Солнце, преломленное готическими витражами, падало на каменные плиты, обливая тело женщины зеленоватым золотом.
Мастер, облаченный в грубую черную робу, священнодействовал, накладывая на холст свои магические краски. Поговаривали, что Серов нарочно усмирял плоть, боясь поддаться чарам натурщицы.
То, что он писал в храме обнаженную натуру, не смущало художника. Нагота сама по себе чиста и невинна, ибо таковым человек приходит в сей мир…
Серов впервые увидел Иду на балетной репетиции, и ее красота превзошла ожидания художника. Он потребовал, чтобы Ида позировала ему без одежды – та согласилась без колебаний.
Это была богиня, лишенная внешнего лоска, украшений и драгоценных тканей… бесстрашно явившая чужим взглядам свое тонкое худое тело, длинное, как у кузнечика, и лицо, хранящее печать древних эпох и канувших в лету цивилизаций…
Оленин ощутил, как росой выступает на челе пот. Нельзя так глубоко опускаться в колодец подсознания – с каждым нырком остается все меньше воздуха и шансов выбраться на поверхность. А подстраховать некому. Без страховки подобные трюки могут плохо закончиться.
Для пациента на сеансе такой страховкой является врач. Но кто поможет врачу?
Оленин отдышался и вернулся мыслями к Айгюль.
«Выходит, кто-то знает меня лучше, чем я сам. Иначе Айгюль не передала бы мне танец. Это намек… Но откуда ей стало известно то, чего не знаю до конца я сам?»
Он ломал голову над тем, кто подкараулил его в подъезде и избил? Неужели муж Айгюль? Или любовник? У такой женщины непременно должен быть поклонник. Возможно, этот мужчина ревнив.
Почему-то нападение связывалось теперь в уме доктора с танцем и его исполнительницей. Айгюль далеко до Иды – совершенно другой типаж. Смуглая, соблазнительно округлая, она была не во вкусе Оленина, но, тем не менее, вызвала в нем всплеск желания, которое быстро угасло. Зато доктора поглотила иная страсть: стремление разоблачить инкогнито пациентки и понять, чего она добивается. Он не отдавал себе отчета, чего боится – нового нападения, смерти, неведомого врага… или себя…
Записка с угрозой, как ни парадоксально, не испугала его, а успокоила. Тот, кто пишет «Сдохни!» – отдает право наказывать в руки судьбы. Убийца не стал бы ничего писать. Зачем предупреждать жертву об опасности? Та, пожалуй, примет меры и существенно усложнит палачу задачу.