— А вот эта телефонная будка, что валяется, на карте обозначена?
— Шутишь!
— Нет, брат, это не простая будка. Она литературная, один наш соотечественник в двадцать первом году говорил из нее по телефону с любимой, а потом написал об этом книгу.
— Ну ты даешь! — засмеялся Батьянов.
— А вот на той скамейке, под липой, Алексей Толстой читал по утрам газету.
— Фантазер ты, земляк.
— А Горький приезжал вот сюда, на перекресток, на машине, а потом слезал вот здесь, где мы стоим, и направлялся смотреть зверей в «Zoo» или гулять по Курфюрстендамм с тем самым молодым литератором, что говорил по телефону из этой будки. А лет за пятьдесят до них здесь проезжал в экипаже Тургенев.
Батьянов остановился и внимательно осмотрел улицу.
— Ты серьезно?
— Серьезно. Эти места любили русские люди, покинувшие по разным причинам свою страну. Потом они перебрались в Париж. А некоторые вернулись на Родину. Причем именно отсюда. И тот, что говорил по телефону, тоже вернулся и стал знаменитым критиком.
— Спасибо за лекцию, если не врешь, — серьезно сказал Батьянов. Боев знал, что Батьянов очень любознательный и умный парень и даже ведет дневник.
Тогда, днем, они далеко не пошли, вернулись в штаб. Батьянов — в свой взвод, Боев — в оперативный отдел, чтобы узнать новости.
Теперь, ночью, они стояли у дома, где Батьянов решил заночевать. Может, на той самой улице, где гуляли днем, а может, и на другой, разве в этой кромешной тьме разберешь?
Днем он удивил Батьянова рассказом о Курфюрстендамм, о русских эмигрантах. Теперь Батьянов удивлял его (уже не первый раз) своим чутьем следопыта. Он сказал: «Здесь пекарня», и оказалась действительно пекарня, хотя раньше сибиряк никогда в жизни не был на этой улице рядом с каналом, ставшим в ту ночь линией фронта, и уж, разумеется, ни на какой карте пекарни обозначены не были.
Старик, светя лампой, повел их вверх по деревянной лестнице. Он что-то говорил, но Боев, хотя понимал по-немецки, никак не мог уловить смысл его слов. Старик говорил быстро и очень по-берлински корежил окончания.
— Чего он бормочет? — спросил Батьянов.
Боев шагнул через две ступеньки и, догнав немца, смог увидеть его лицо: с крупным носом, все в мелких морщинах. Старик продолжал говорить, и теперь его понимал Боев: войне капут, а он — скромный булочник и, более того, социал-демократ, и если господин русский офицер подождет пять минут, то он принесет из подвала свою партийную карточку, она у него сохранилась, и он может ее принести в любую минуту, пусть только господин офицер подождет и не сердится.
— На кой мне его карточка, — сказал Батьянов. — Он кто, хозяин пекарни?
— Да.
— Вот это он не врет. Я по запаху его логово учуял. А насчет его партийной принадлежности скажи ему, с ним, дескать, после разберемся.
Он перевел.
Старик перестал лепетать, он широко раскрыл на площадке дверь и почти побежал по коридору, повторяя: «Битте, герр офицер, битте».
— Вот это другой разговор, — сказал Батьянов и пошел за стариком. За ним шел Боев. Дальше — четыре солдата. Их сапоги наконец стали слышны на деревянной лестнице.
Боев понял, что старшим офицером и, безусловно, начальником старик считает не его, а Батьянова, — уж слишком внушительным был вид у старшины-разведчика. Высокий, в ладно сидящем комбинезоне, в фуражке с черным козырьком. У Боева вид был явно не офицерский: хлопчатобумажная гимнастерка, кирзовые сапоги, пилотка.
Свеча расплылась на фарфоровом подсвечнике, и капли стеарина стекали на полированную поверхность буфета, но никто из-за стола не встал.
Хозяин, положив руки на скатерть, сидел с видимым спокойствием. Девушка (по ее остренькому, немного лисьему личику прыгали красные пятна — отблески огня догорающей свечи) была неподвижна.
Мальчишка лет шестнадцати, сидевший в дальнем темном углу, вертел круглой головой, и казалось, что он хочет что-то сказать пришельцам, но не решается. Хозяйка входила в комнату и, посуетившись у стола, уходила. Потом снова входила, поправляла скатерть, ставила тарелки, зачем-то принесла еще один стул, хотя в комнате было достаточно кресел и все сидели.
Она не погасила расползающуюся свечу, а принесла еще один подсвечник с тремя красными, очевидно рождественскими, свечами и поставила его на стол. В комнате стало светлее, и Боев смог лучше видеть лицо девушки: оно теперь было несколько другим, хотя что-то лисье осталось, но девушка явно симпатичная, ей шла прическа — волосы валиком над открытым лбом.
Батьянов поднялся с дивана и подошел к Боеву.
— Ты, поди, всех здесь уже знаешь, наговорился. Познакомь и меня.
Боев сказал по-немецки, что его друг хочет познакомиться с семьей господина Хольцмана.
Хозяин быстро встал и заговорил, но опять так быстро, что Боев не понял всех слов, но смысл уловил: у него честная трудовая семья, и господин офицер уже познакомился с его сыном Хорстом (он школьник) и дочерью Эрикой (она студентка университета). Что касается его жены Лизелотты Хольцман, то она придет сейчас из кухни, и они надеются, что господа русские офицеры разделят с его семьей скромный ужин.
Батьянов подошел к Хорсту. Парнишка вскочил со стула.
— Давай знакомиться, — сказал Батьянов и протянул ему руку.
Хорст осторожно протянул свою. Батьянов хлопнул его по ладони своей ладонью, но руки не пожал. К девушке он не подошел, сел на диван и стал закуривать сигарету от свечи.
Хозяйка принесла поднос с маленькими тарелочками. На одной лежали ломтики колбасы, на другой — ветчина, свернутая в трубочку, на третьей — печенье, на четвертой — абрикосовое повидло, на пятой — хлеб, на шестой — какие-то зеленые стручки.
— Кузнецов! — позвал Батьянов.
В комнату вошел высокий плотный сержант с пухлыми детскими губами на круглом лице.
— Принеси нам что-нибудь.
Кузнецов скрылся за дверью и почти сразу вернулся с вещмешком в руках.
— Вываливай.
Кузнецов развязал мешок и выложил на стол три большие ржавые банки и буханку черного хлеба.
— Знаешь, корреспондент, — продолжал Батьянов, — я эти банки с Вислы вожу. Энзэ, люблю я эти консервы. Банки неказистые, но нутро довоенное — говядина, и без жира, мясо — будь здоров. Одна беда: жесть такая, что хоть топором руби. Кадровая жесть, довоенная.
Но Кузнецов трофейным эсэсовским кинжалом ловко распорол банки и вывалил их содержимое на три тарелки.
— Вот это еда, — заулыбался Батьянов. — Садись, ребята. И вы тоже, господа хозяева, давайте. Битте, как говорят.
Хозяин понял приглашение, поспешно встал и вытащил из буфета бутылку с желтой наклейкой.
— Смекалистый старикан, — сказал Батьянов, садясь на стул, и, обращаясь к мальчишке, добавил: — И ты, фольксштурм, тоже садись, заправляйся, и вы, фрейлейн, битте! (Батьянов галантно улыбнулся Эрике.)
Хозяин сел на стул и уставился на Батьянова: даже при свечах было видно, как застыло и побледнело его лицо.
Мальчишка перестал крутить головой, и Боев заметил, что он сжал кулаки.
— Ты чего мальчишку фольксштурмом окрестил? Видишь, как они обиделись, — сказал Боев.
— А чего им обижаться? Фаустник парнишка, факт, — спокойно сказал Батьянов, закуривая новую сигарету.
— Откуда ты взял?
— А я его сразу приметил. Голову ему постригли, как у них в фольксштурме положено, да и руки я его посмотрел — пороховые пятна. По танкам, значит, стрелял из фауста. Может быть, и у нас кого сжег, а потом струсил. Фаустпатрон свой бросил и к мамке побежал. Сидит, ждет. И свои узнают — не помилуют, и наших боится. Я его сразу понял, гаденыша.
— А девушка кто?
— Ты что же решил, я — Шерлок Холмс? Фрейлейн как фрейлейн. Отличительных знаков не имеет. К строевой службе пригодна.
Боев посмотрел на хозяина, тот сидел застывший, опустив голову. Девушка тоже напряглась, насторожилась, как лисичка перед прыжком.
Батьянов поднялся с дивана и снова подошел к Хорсту.
— А ну вставай.
Хорст понял и поспешно встал, пряча глаза от Батьянова.