Костлявый, чахоточный Леонидий, напившись до бесчувствия, напевал свой «Кошелек-барин…».
— Замолчи, ирод! — прикрикнул на него отец Павел и гнусаво продолжал нараспев: — Анафема от кубанского священства большевикам… К возлюбленным о господе… пастырям и верным чадам церкви Христовой… обнажить меч против извергов рода человеческого…
Светало за окном. Козликин вызвал хорунжих, урядников, трезвым голосом приказал:
— Бить в колокола! Когда побегут краснопузые к ревкому, ловить…
Хитрость удалась. Колокол ударил тревогу. Бойцы гарнизона начали сбегаться на площадь, где попадали в руки белых.
А возле ревкома разгорелась ожесточенная схватка. Кавун меткими очередями из ручного пулемета уничтожил засаду возле конюшни, и ревкомовцы прорвались из окружения на левады. Под шквальным огнем кадетов залегли.
С улицы выскочил эскадрон и развернулся прямо на Гаврилу Кавуна. Впереди размахивал золоченой саблей сын Козликина. Первым он и вылетел из седла, неподалеку от Кавуна. Еще нескольких скосил Гаврила. Повернули назад кадеты.
— Ага-а, юпошныки![14] — закричал Кавун и подбежал к сыну Козликина, чтобы забрать золотую саблю — драгоценный трофей.
Но не успел нагнуться Кавун, как его перерезала пулеметная очередь.
— Гаврюша!.. — закричала Ганна в растерянности и кинулась к мужу.
Ее изрешетили пули. Она как-то неловко присела у головы мужа, затем медленно склонилась на его грудь. И умереть хотела вместе, не отпускать его от себя.
А с флангов заходили всадники. Пулемет молчал.
— Живой не сдамся! — крикнула Таня, выхватывая револьвер.
Ей показалось, что пришел конец.
— Не дури, — спокойно сказал Шпилько. — Пока у нас карабины, не возьмут! Бей!..
Шпилько и Немич спокойно прицелились с колен и сняли двух всадников. Из-за кустов калины без промаха бил Прокоп Шейко.
Таня, повернувшись спиной к товарищам, прицелилась в одного из всадников, которые заходили слева. Передний был довольно близко, слышалось даже его хриплое дыхание. Он размахивал саблей, нагнетая удар. После выстрела сразу же слетел с коня. Еще один поник после выстрела Тани, остальные повернули назад.
— В рощу! — скомандовал Шпилько.
Пользуясь заминкой среди кадетов, ревкомовцы отступили в дубовую рощу; дали залп, второй и через кусты калины, через тальники вышли к Урупу.
Пробежали быстро хутор Воскресенский — он уже простреливался кадетами — и густыми буераками поднялись на высокую гору.
…В степи, под звездным шатром, ночевал Василь Браковый с молодой женой Христей.
Еще со вчерашнего обеда выехали они под самые хутора, чтобы прополоть бахчу и кукурузу. «Такие там бурьяны, — охала мать, — что волки заведутся!.. А бурьяны теперь растут быстро — на войну, на погибель…»
Прополов немалый участок, Василь вечером послал на своей лошади младшего брата домой. «Утром, — наказывал, — привезешь хлеба — пусть мать испечет. И винтовку мою возьми, а то вот забыл…»
Прошлогодняя овсяная солома опьяняюще пахла. Степной воздух, насыщенный ароматом трав, дурманил голову.
Молодожены, растроганные тихой, торжественной красотой ночи, не спали, смотрели из-под кожуха на звезды, прислушивались к подпадьомканью перепелов.
Степь звенела цикадами, по оврагам стлались туманы, подкрадывались к бахче и обессиленно исчезали в высоких травах.
Легкий ветерок раскачивал посеребренные росой всходы.
Возле мажары стояли волы, выдыхая тепло; они спокойно жевали жвачку, чуть покачивали рогами.
— Ты ничего не слышал? — спросила Христя на рассвете. — Как будто выстрелы…
— Нет, не слышал…
— Ты такой грустный эти дни, Васильку. Что тебя мучает, мой родной?
Голова Василя лежала на ее руке. Рука пахла травами, подойником и солнцем. Другой рукой ерошила его жесткий чуб.
— Грустный? Смотри ты, а я то же самое думаю о тебе, Христя. Мне все кажется, что ты тоскуешь за Иванкой. Ты ж его любила.
— Василек, какой ты…
Но это была правда. Она любила того высокого синеглазого красавца, бедного батрака, который, проходя левадами вечером, мог заворожить станицу своим пением.
— Ведь то была, Василек, такая долгая, такая безнадежная и горькая любовь. Да и вряд ли он знал об этом… Мы вместе батрачили. Сердечно и ласково относился ко мне, помогал всегда — поднять ли что или свиньям замешать. И защитит, бывало. А когда нас пошлют с отарой, там, в горах, возле костра, когда дед Оверко заснет, так, бывало, Иванко только и говорит о Тане… Боже, как он ее любил еще тогда, еще с детства! И про ее голосок, и про ее глаза, брови, и о смелости, и о стихах Шевченки, которые читала ему… Не знал, что у меня мутнело в глазах от этих бесед… Он все боялся, что когда Таня станет учительницей, так и не посмотрит на бедняка… Да и я так думала, надеялась… Не знали мы Тани, не знали ее золотой души… А как услышала я ее грустные песни на бандуре да как узнала, что она уже и весточки от него получает, а потом он и сам тайком заходил к Соломахам… Вот тогда, Василек, чуть не умерла я… Но, видишь, родной, перегорело, отшумело, зажили раны… Только изредка, словно гром вдали прокатится: где ты, Иванко?..
14
Юпошныки — так иногородние дразнили казаков в черкесках, напоминающих, по их мнению, юбки.