Выбрать главу

Мученик не по призванию, я презираю слезы и людей, которые их проливают, именно поэтому я столь невысокого мнения о своей особе. Я — персонаж малобюджетного, малоудачного фильма, и мне нравятся совсем другие фильмы, как я уже сказал, забавные.

А забавного было немало. Я продал книги, и освобожденная комната, которую я тут же выкрасил в белое и которой вообще постарался придать вид студии — выбросив лишнее, то есть почти все, — приобрела в высшей степени веселенькую наружность. Телевизор тоже повеселел, разжирел и заполнил собою пространство: я был дважды дома в этом пространстве. Плавая в нежных золотых потоках MTV, энергично продираясь сквозь серые заросли различных шоу, я все меньше заботился о степени достоверности этих потоков и зарослей, все больше на них полагался. Мой фильм стал набором цитат, как плохая книга; меня это не смущало. Я знал, что делаю нужное, важное для всех дело: осуществляю связи с мирозданием.

Книги! Совсем недавно они были моей единственной жизнью, вплоть до того, что я, обливаясь как-то пьяными слезами, молил Кляузевица похоронить или сжечь мою библиотеку вместе со мной. Это прошло, я исцелился. Как плакала Крис. Конечно, я позволил ей взять что угодно, сколько сможет унести, но она не взяла ничего. Она любила то целое, что появлялось из разрозненного, совокупность переплетов, просветы между томами, общий цвет, общий запах, случайное невосстановимое единство, единичные совпадения и, наверное, собственные воспоминания, фоном для которых было сочетание смутного окна и упирающихся в окно полок: все то, что делает груды неприглядной бумажной рванины чем-то большим, чем они есть на самом деле, в умах читателей. Дорогая, сказал я, не грусти. Разве Евгений Филиппович не учил тебя, что у настоящего революционера не должно быть привязанностей в этом обреченном мире?

Боб нашел силы и случай проявить мужество и все же меня бросил, а Крис если и приходила, то к нему, а не ко мне.  Насколько я мог судить, Заев крепко прибрал ее к рукам,  и вышло так,  что она — не доверяя, борясь с брезгливостью — полностью ему подчинилась, хотя полагала себя, вероятно, ловким манипулятором. Все знают, что полагать себя ловким манипулятором — лучший способ оказаться марионеткой, но никто, даже в позиции уже марионетки, не догадывается, как стремительно быстро это происходит. Деревянные буратинки по-своему трогательны, но читать им мораль... Почему бы с тем же успехом не прочесть мораль злому кукольнику?

Что-то затевалось; это было в воздухе — в воздухе темных, туманных, уже промозглых вечеров. Или я тоже спятил? Но — спятил я или нет — я решил не ждать своего жандарма.

Владельца «Россинанта» я нашел не в лучшей форме. Весь перекосившись, он одиноко сидел за большим столом, пестро заваленным яркой глянцевой бумагой, всеми этими красивыми картинками, и выглядел так, словно это утро было для него не началом нового дня, а осадком на дне предыдущего, послевкусием смешной и позорной битвы, проигранной ночью. Пока я подписывал бумаги, он смотрел в окно. Я поглядывал на цветные тряпочки, беспомощно обвисавшие на худых старческих плечах, и что-то не давало мне покоя. Уже простившись и уходя, я вспомнил и обернулся. На столе, на красивых картинках, мне на обозрение была выставлена красивая модель четвертого измерения.

Я купил билеты и пошел за Кляузевицем.

У Кляузевица было не заперто, дымно и очень шумно: звучная бесстыжая музыка изливалась из четырех колонок. Мой лучший друг все еще был в постели, он не отвечал и не шевелился на своем диванчике. Я подошел поближе.

Кляузевиц лежал на спине, аккуратно прижав к груди сжатый кулак. От сгиба локтя на рубашку протекла кровь.

Сначала я подумал, что он спит или на приходе, и осторожно взял его за руку. Как же она была холодна! Из-под подушки выглядывал край бумажного листа: «Уехал в Тартар. Просьба не будить».

Карл, позвал я, задыхаясь. Карл!

Не первая повесть об утраченных иллюзиях оборачивается повестью о падении. Пока не разобьешься, так и не поймешь, что куда-то падал, а потом все эти вещи уже перестают интересовать: черные тучи и белые облака одинаково скрывают от нас солнце.

Я прожил свою жизнь без видимой цели, без особого блеска, без большого достоинства, но в общем и целом — безропотно. Как пишет свой первый роман престарелый отец семейства, как нищета влюбляется в роскошь и барышня — в хулигана, я жил в смирении: без надежды на успех, без надежды. Я не виноват, если кто-то заблуждался на мой счет.

Я хочу... Нет, не хочу. Алчный и робкий одновременно, покупатель покидает базар житейской суеты с пустыми и не очень чистыми руками. Его недовольство носит академический характер и остается незамеченным. Все, что он может себе позволить, — взгляд, исполненный горечи и зависти, жестокий взгляд, который со стороны кажется смешным и потерянным. Взглядом он пытается отобрать то, что не посмел купить.

Беда в том, что его жалкие сбережения остались нетронутыми; не превратившись ни в сосульку, ни в свистульку, теперь они пропадут. Может, их хватит на совсем простой гроб? Но ему обидно, он копил вовсе не на похороны и согласен, чтобы его по-быстрому сожгли и утилизовали за общественный счет. Неожиданно он понимает, что следующий базарный день для него может и не наступить. Он понимает это слишком поздно.

Среди людей, совершивших свои покупки, большинство — обманутых, но это до них дойдет потом, сейчас они хвалятся, обмывают и радуются, что кого-то надули. Жарится сомнительный шашлык, блещут стаканы; здесь же женщины, здесь же бьют морду. Ух, веселье. Правду сказать, ничто не мешало принять в нем участие.

Ранняя осень, самый первый сумрак вечера. Казалось, я совершаю экскурсию по пепелищу. Бары закрылись, магазины обеднели, знакомые дома, оставаясь на знакомых местах, блестели новой краской фасадов или, наоборот, неузнаваемо облезли. Асфальт под ногой оказался развороченным, и что-то было в лесах, что-то — перерыто, что-то — починено. Люди, по своему обыкновению, отводили глаза.

Я на них, наверное, смотрю, но не уверен, что вижу. Я не вижу даже себя, отражающегося в широкой витрине. Это я? Какое странное слово; за ним ничего не стоит, а кажется, что стоит столь многое и все имеет к тебе самое непосредственное отношение. Нет? Опять нет? Как же так, любой человек способен себя опознать, знает свои глаза, волосы, запах, привычки и амбиции по списку; и все это вырастает вокруг него плотной несокрушимой стеной, крепостью, медленно меняющиеся, но постоянные очертания которой он видит в зеркале и на многолюдной фотографии. Медленные изменения, смена иллюзий — заметные, но незамечаемые, как смена времен года, — совершаются непрерывно. Второстепенные разрушения видны хорошо, о главных только догадываешься, да и то не всегда. Крепость стоит: утратив первоначальный вид, не утратив сути. Разрушения приходят извне, внутреннее, даже не сумев их предотвратить, сохранилось и только приняло иную форму. В такие вещи всегда веришь, даже если знаешь, что это неправда.

Люди часто совершают поступки непостижимые, подумал я, глядя на загорающийся зеленый свет на углу Владимирского проспекта и авеню Двадцать Пятого Октября. Ну что же, все было же совсем или совсем не так, но очень, очень интересно.

Опубликовано в журнале: «Нева» 2001, № 5