Ну а мужик-портье выглядел словно карпатская версия Франкенштейна. Занимался он, в основном, игнорированием русскоязычных пареньков, которые хотели смотреть какой-то матч в фойе, но все время что-то было не так: то слишком тихо, а громче сделать не удавалось, то помехи, то еще чего-то там. Они к портье обращались по-русски, на тяжелом таком, жирном русском языке, а он отвечал им сухим, жилистым украинским. От нечего делать и от времени до времени. Они ему двадцать слов — он в ответ — одно. Они ему десять, он им — половину.
Мужик дал мне тяжелый ключ от номера и застыл в оцепенении, словно вампир в гробу.
Какое-то время назад Андрей перебрался из Дрогобыча в Трускавец. Здесь спокойнее, говорил он, а тут еще и ребенок родился. Где можно найти лучший климат для ребенка, чем курорт, говорил. А если чего, так до Дрогобыча, до знакомых, несколько десятков гривен на такси.
Андрий пригласил меня на пиво. Лично у меня было желание попасть в какую-нибудь раздолбанную пивнуху, где можно было бы нахренячиться водярой под селедочку и прикуривать одну цигарку от другой, только ничего подобного в округе Андрей и не знал. Вместо этого мы отправились в выдержанное в пастельных тонах заведение, где имелось пиво со всего света и блюдечки с орешками вместо пепельниц. Чтобы покурить, нужно было выходить наружу, так что я выходил и курил, глядя на памятник Степану Бандере, которого мне было даже немного жалко. Стоял он, бедняга, посреди рекламного шума, точно так же, как наши Костюшки и Пилсудские, и с печалью глядел на государство, которое ему так хотелось создать, и которое улизнуло у него из-под пальцев. Окружающие здания были ни в пень, ни в колоду. Стили самые разнообразные. Оранжевые стены, зеленые полукруглые крыши, сужающиеся книзу окна. У Бандеры на памятнике были странные, пугающие длинные, словно у вампира, ладони. Бордюры были покрашены в белый цвет. Я забычковал сигарету и вернулся в пастельный интерьер заведения, в котором подавали все сорта пива на свете.
Андрей говорил, что все эти чудеса, все эти постройки — это все за донецкие или российские деньги. Перед Майданом, рассказывал он, денег сюда вкладывалось ого-го. А потом как-то притихло. Опять же, русские перестали сюда приезжать, говорил он, попивая пиво и грызя орешки.
— То есть: еще как-то приезжают, но побаиваются, что мы им станем на любу тризубы вырезать. Это у них такая пропаганда.
Какое-то время мы сидели молча. Тот самый матч, который русскоязычные пареньки хотели посмотреть в моей готической гостиничке, здесь демонстрировали на настенной плазме. Время от времени за соседними столиками поднимался шум: то вопли радости, то разочарованный вой. Мы и сами поглядывал на экран. Зелено-белые трусы, желтые футболки, беготня. Мы ели орешки.
— А может, — сказал я, — их отвращает Степан Бандера на площади перед пивной? И надписи "Правый Сектор" на стенах?
Андрей лишь махнул рукой.
— Оно же всегда так было, — ответил он. — И никого это не волновало.
— Так ведь Правого Сектора не было.
Андрей взял орешек, съел, снова махнул рукой.
— Правый Сектор… — с неприязнью произнес он. — А ты поверишь, что я знаком с Ярошем, еще по учебе? Ведь он, как и я, высшее образование получил в Дрогобыче. И такой файный парень был, хотя и с востока, из Днепродзержинска. А восток — что ни говори — это совершенно не то, что мы. И не нужно ехать аж в Днепродзержинск, чтобы увидеть: уже за Збручем все не так. Ну а Ярош — с ним все было в порядке. Даже и не знаю, как оно с ним потом случилось.