Выбрать главу

Но точно: Тайная канцелярия была при нём, при Алексее Михайловиче. Однако «тайная» значило домашняя, приватная. В сию канцелярию входили экономические, чисто хозяйственные дела государства. Под её ведением находились сёла и деревни, которые царь считал собственными. И когда он хотел изъявить своё отменное благоволение к какому-нибудь монастырю, он подчинял его своей Тайной канцелярии.

Дьяк, который управлял сей канцелярией, всюду езжал с государем и писал личные царские указы. Канцелярия была кабинетом сугубо мирным и никогда не занималась наказанием ни разбойных людишек, ни тем более государственных преступников, а вела дела хозяйственные.

Лишь с Петра Первого кабинет этот превратился в то самое заведение, которое снискало себе кровавую славу. Первые застенки находились в небольшом каменном доме в селе Преображенском. Там российский император, преобразуя отечество и на каждом шагу встречая злые умыслы и заговоры, должен был основать сие устрашающее судилище — для собственной и государственной безопасности.

Однако теперь сюда, где был острог с избою и ямами, в которых содержались самые опасные арестанты, доставили и Ивана Зубарева. Вскоре же из сего пыточного заведения его перевели в Сыскной приказ, поместив в подвале какого-то дома, где сидели мелкие воришки. Но мало этого — через пару деньков он оказался в караульном помещении, предназначенном для содержания офицеров.

О колодках более и помину не было. Напротив, с ним обращались как с человеком, заслуживающим если не прощения, то, во всяком случае, уважения и снисходительности.

«С чего бы сие приключилось — так неожиданно переменилась ко мне планида? — терялся в догадках недавний колодник. — Того гляди, и вовсе отпустят на волю. И отправлюся я к себе на родину, под семейное надёжное крыло».

Но сия мысль, вдруг пришедшая в голову, не обрадовала вовсе, а привела, можно сказать, в новое расстройство. Нет, долгожданную волю никак нельзя было сравнить с острожным житьём. Только с чем он возвернётся домой, с каким таким успехом, ради которого более двух лет назад он покидал отцовский дом с гордо поднятой головою, полный мечтаний и надежд? Что он — шелудивый пёс, чтобы побитым возвращаться в собственную конуру и подобострастно лизать руки тем, кто его приголубит и пожалеет?

«А всё этот Леврин! — распалял себя несладкими думами Зубарев. — Коли знал, что с рудою не подфартило, зачем же только о себе было думать, о собственной шкуре, а товарища не просто покидать в беде, но ещё и подставлять? Не повезло — так тем, что сообразил для своей корысти, поделись с напарником. Я о том серебре, что распустил в пробах. Почему только в двух, как выяснилось уже в остроге? Коли уж идти на подлог, то иметь выгоду не только для себя, но и мне, старшему по компании. Все рудные пробы следовало обогатить, чтобы сорвать большой куш и потом улизнуть. Но вот же — скрыл ты, Леврин, свой подвох и сам не попользовался выгодою — попал в узилище, как и я по твоей вине. А сговорись мы заранее, ещё в башкирских степях, купались бы в богатстве, кои отвалила бы нам за находку Сенатская контора. Теперь-то что ожидает меня, коли даже выставят из каталажки на все четыре стороны?»

Но коли судьба в одночасье круто изменилась к арестанту, её благоволения стали сыпаться словно из рога изобилия.

   — Зубарев! К вам пришли! Выходите.

Господи, в чистом помещении, куда его ввели, у окна не кто иной, как двоюродный брательник Фёдор Корнильев!

   — Откуда да как? — еле выдохнул, оказавшись в объятиях человека из родного дома, с коим уже не чаял увидеться.

   — Да вот, прознали про твою беду — и сразу сговорились послать к тебе, — объяснил брат. — Отец и мы подсобрали тебе деньжат. Не так чтобы очень — две сотни, — но попервости хватит. Да, сверх того, я сам, кому надо, передам, чтобы тебя, сам понимаешь, не очень...

Куда как мудро говорилось в народе: беда одна не ходит, а с другою-де бедою об руку. Но и радость с радостию, оказалось, ходят друг с дружкою, да в обнимку!

На другой же день отпустили Зубарева в город, на саму Красную площадь, в обжорные да иные ряды. Чтобы себе что надо купил, рубаху новую, скажем, порты и ещё чего пожелает. Да пропитания послаще, не острожного.

Однако отрядили с ним провожатого. С караулом ходил ещё несколько раз по Москве. А потом стали пускать и одного.

«Убечь! Всенепременно надобно убечь! Дать тягу и затеряться на Москве. Вон какой огромадный город — тут годами человека ищи и не найдёшь. Словно иголкой в стогу сена представишься, — однажды родился в голове Зубарева отчаянный план. — Только где сыскать тот стог, коий укроет? А к тому же ещё — не век в подполье жить. Когда-нибудь на свет Божий надо будет являться, а тут и схватят. А ещё, как только сбегу, всю родню мою перешерстят. Братана, Фёдора Корнильева, чай, они уже знают. Кто ж, как не острожное начальство, дало ему знать о моём месте подневольного жительства. He-а, тикать нельзя. Но как долго продлится сия полусвобода? А вдруг за нею снова захлопнется узенькая дверца — и подыхай тогда на нарах...»

Когда приходили такие мысли, голова раскалывалась. А главное — не с кем было обсудить, как далее жить. Не привык, чтобы жизнь сама тобою распоряжалась, а не ты ею.

Стал заглядывать в места, где скапливался народ. А лучше, чем кабак, такого места на Москве не сыскать. Прямо на Никольской углядел такое кружало. Сам кабак на острог похож: просторная закопчённая изба огорожена дубовым тыном. К избе прилажена клеть с подклетьем, под ним — погреб.

В кабаке на почерневшей стене висит сальный светец, в коем от людского дыхания колышется пламя. Справа в углу — широкая печь с чёрным зевом. У печки стоят рогачи. Над печью сушатся чьи-то прокисшие портянки.

На полке вдоль стены — питейная посуда: ендова, осьмуха, полуосьмуха. За прилавком — целовальник.

Хлестали там водку как воду. Многие же, сидя за столами, пили табак — вдыхали ртом из рога горький дым, отчего некоторые, не вытерпев, заходились кашлем.

Первый раз Зубарев заглянул в сие царское заведение из простого любопытства. Затем стал приглядываться к людям. Особенно обратил внимание на одного солдата. Средних лет, степенный, не пьянь какая-нибудь — брал по полстакана и сидел над ним чуть ли не целый час.

   — Подсаживайся, парень, — пригласил как-то Зубарева. — Коль не пьёшь — и не надо, так побалакаем. А ты, вижу, на Москве одинок что перст. Не с товаром ли для продажи приехал откель?

   — Угадал, дядя, — враз сбросил с себя робость Иван. — Мои там торгуют, а я вот смотрю на Москву. Велика деревня, поболе нашей будет!

   — А ты шутник, — засмеялся солдат. — Знать, за словом в карман не лезешь. Таким легко по жизни идти. Не то что мне — подневольному.

   — Э-э, не говори, служивый: в каждом домушке — свои игрушки, — отозвался Зубарев. — Это я к тому, что не по наружности одной человек познаётся.

   — Ну, коли так, давай ради знакомства по малой...

Проснулся наутро в каком-то подвале. Темень, со стен капает вода.

   — Где я?

   — В надёжном месте, — прозвучал голос, и из темени на свет вылез вчерашний солдат. — С непривычки ты, Ваня, дюже захмелел. Куда тебе было в свой острог ворочаться, вот я и привёл тебя к себе.

Мурашки побежали по телу Зубарева — от самых пяток до темени, точно иголки кто всадил под кожу.

   — Так, выходит, я всё о себе рассказал.

   — Как в церкви попу, — засмеялся солдат. — Да ты не трусь: теперя у тебя, окромя меня, никого ближе нет на всей Москве. А вместе — две головы. Что-нибудь да удумаем, как тебе дальше быть.

   — А что дальше? — подхватился Иван с соломы, которая была постелена на грязном полу. — В острог буду ворочаться. У меня путь один.

Солдат укоризненно повёл головою:

   — То — прямой путь на дыбу: зачем и куда утёк, кто твои сообщники? А припомнят графа Миниха — выйдет «слово и дело», то есть государственное преступление. Нет, тут другое что следует предпринять. Давай собирайся-ка, я тебя счас к нужному человеку отведу. Накинь-ка вот мой старый кафтан — за солдата сойдёшь.