На чужое — Боже упаси — ни тот, ни другой не покушались. И это говорило не только о незлобивости их характеров, но и об их цельности. И в определённой мере — о той нашей созерцательности и умиротворённости, которые многие чужеземцы да и мы сами промеж себя называем простым словом — ленью.
И в то лето, возвратившись вместе с императрицею из Москвы и остановившись в любимом ею Царском Селе, Иван Шувалов в конце концов ощутил себя в том состоянии спокойствия, умиротворения и даже своеобразной изнеженности духа, в коем так любил пребывать. Однако, проведя бесцельно неделю и другую, он вдруг лихорадочно потянулся к перу и бумаге, чтобы заняться делом, которое запало в его ум ещё там, в первопрестольной. И дело это было — забота о первом нашем университете, который он, Шувалов, дал себе слово открыть в Москве.
Как поступил бы какой-нибудь немец или человек, вообще привыкший к постоянной и систематической работе? Он долго, всесторонне размышлял бы о необходимом предмете, обложил себя со всех сторон учёными трудами, писал, перечёркивал и снова писал.
Не то свойственно нам, русским. Мы, уж коли вызрела в нас самих какая-либо мысль, — вынь да положь! — с маху, с ходу, не щадя ни себя, ни своих дневных и ночных часов, всё отдаём делу.
Так набросился на свои занятия и Шувалов. Он тоже обложился книгами, выписками, которые делал исподволь — не без того, не все мы, русские, щи лаптем хлебаем! И, изведя не менее пуда бумаги, произвёл наконец на свет Божий прожект будущего университета.
И тут же, торопя себя и курьера, приказал:
— К профессору Академии наук господину Ломоносову. В собственные руки!
Ломоносов тож являлся по характеру самым что ни на есть русским из русских. С начала весны как обосновался на своей фабрике в Усть-Рудице, так и пропал для всего Петербурга. Ни Шумахер, ни сам президент Академии не в силах были сыскать его и вернуть на академические заседания. А когда он вдруг заявился, дали ему такого нагоняя, что Михаил Васильевич, направляясь домой, заглянул в кабак и с тех пор запил дома на всю неделю.
Хорошо, что Елизавета Андреевна, жена, спрятала камзол и палку, с коей не расставался из-за больных ног и которою теперь грозился перебить в Академии всех паскуд немцев.
Посыльный вошёл в дом, неся перед собою плетёную корзину, издававшую сладкий лесной аромат.
— Михель! Никак клубника, да свежак и крупная какая — одна ягодка к другой, — принимая царскосельский дар, всполошилась Елизавета Андреевна. — Леночка, майн кинд, ты где?
Марья Васильна, пошли-ка, голубушка, к кому-нибудь за сливками. Это же вундершен, прелесть — клубника и коровьи сливки!
Ломоносов вышел из своего кабинета. Сумрачным взглядом обвёл жену и свою сестру, приехавшую в гости из Холмогор, и, зачерпнув пригоршню ягод, запихнул их в рот.
— От Ивана Ивановича? — зыркнул в сторону посыльного. — Удружил, право слово, удружил его превосходительство и мой сердечный друг! — И взгляд его потеплел.
— А это вам, господин профессор, велено в собственные руки, — протянул посыльный пакет, скреплённый личною печаткою Шувалова, кою Ломоносов сразу же опознал. — Сказывали, ответа в сей минут не ожидают. Так что я, с вашего позволения, сразу же назад. А вы кушайте, кушайте ягоду — прямо с грядки, ещё, должно быть, роса не высохла, свеженькие...
Присев у себя к столу, Михаил Васильевич нетерпеливо разорвал конверт и расправил перед собою листы, исписанные крупным канцелярским почерком переписчика. «Проект о учреждении Московского университета. Доношение Правительствующему Сенату», — прочёл по верху листа и отодвинул прочь, чуть не опрокинув початого штофа с анисовой.
— Не более и не менее как готовый уже доклад! Ну а мы-то здеся при чём, ваше превосходительство? Вы уж начали, вам и доводить сей почин до конца. Выходит, вам ни к чему советы тех, кто не токмо видали разные университеты, но и обучались в них и узаконенные порядки представляют в своём уме ясно и живо. Ну а мы — тогда тож сами по себе. — И, скосив взгляд на зелёный штоф, плеснул себе в пробирную склянку.
Однако, прежде чем поднести ко рту, вперился вновь в написанные строчки: «Направляю вам черновой набросок, дабы вы, уважаемый Михайло Васильевич, высказали своё просвещённое мнение, без коего в сём наиважнейшем предприятии никак не обойтись».
— Ну, чего закипятился, дурень? — пробурчал себе под нос и, резко отодвинув локтем склянку, взялся читать далее. — Чего заревновал, коли никто не отнимал у тебя невесту? Помнишь тот разговор на Москве, у Спасских школ? Вместе задумали, вдвоём и завершать. Постой, постой! А ведь зело разумно составлена сия бумага. Так и отпишу: «Полученным от вашего превосходительства черновым доношением, к великой моей радости, я уверился, что объявленное мне словесно предприятие подлинно в действо произвести намерились к приращению наук, следовательно, к истинной пользе и славе отечества». И далее: «При сём случае довольно я ведаю, сколь много природное ваше несравненное дарование служить может и многих книг чтение способствовать». А вот после сих слов следует и мне высказать своё мнение, дабы общими нашими усилиями составился чёткий план.
Ломоносов придвинул к себе чистые листы бумаги и стал быстро их исписывать своим чётким, округлым почерком.
«Допрежь всего — не торопиться, — пытался останавливать себя Ломоносов, — дабы потом нс переделывать уж раз определённое».
Но в голове так складно вдруг стало всё выстраиваться, что перо не поспевало за мыслию.
Получалось: вроде и не принуждал себя вплотную размышлять над будущим университетом, но мозг сам, будто помимо воли Ломоносова, исподволь откладывал и откладывал в какие-то потаённые ячейки памяти одну задумку за другою. Теперь же, когда возникла вдруг пора всё выложить на бумагу, оказалось, что и план готов — бери и претворяй его в дело.
«Ах, ежели бы собственною персоною объявился теперь Шувалов, дело куда как быстрее сладилось! Не поехать ли к нему в Царское? А что, я же не в гости к её величеству?»
Остановили жена и сестра:
— Ой, и накличешься ты, самоуправный, на новые беды! Над тобою хоть второго Шумахера ставь, хоть с полдюжины президентов — ты всё своё гнёшь.
— Цыц, дуры! Раскудахтались тут, — останавливал он их. — Я что же, о собственном благоденствии и богатстве пекусь, как иные и в Академии нашей, и даже при императорском дворе? На мне вон один камзол — и ладно. Да кружку пива к обеду. А он, обед, какой подадите — всё съем. Я об отечестве пекусь, о его благе. Тогда зимою в Москву полетел, дабы быстрее фабрику для нужд государства ставить. Теперь вот — университет. Чтобы Ломоносовых всё более и более становилось в России! А время на перепалки не токмо с Шумахером-канальей, но и с самим Господом Богом зазря сорить не желаю. Потому и хотел бы тотчас Шувалова за руку взять и, взяв, указать: «Тута, милейший Иван Иванович, вот так-то и так-то надо бы поступить».
Однако страстное желание всё довести до надлежащего вида двигало и Иваном Ивановичем. Императрица и та не узнавала его.
— Чего егозишь? Сказала же: согласная я. Хочешь университет на Москве — будет он у тебя. Просишь на него десять тыщ в год — подумаю и ещё, в случае надобности, набавлю. Сам знаешь, коли кто другой бы у меня на сие дело просил, фигу бы показала. А тебе, Ванюша, завсегда не будет отказа. Кстати, на ум мне пришло: пока через Сенат бумага пройдёт да я именной указ собственною рукою скреплю, дом под тот университет лучше загодя приготовить. Велю-ка я Ревизон-коллегию, Главный комиссариат и Провиантскую контору оттель выселить и отпустить подрядчику на исправление дома три тысячи рублёв.
Как тут было усидеть и не кинуться в Петербург?
Карета, запряжённая шестёркою английских лошадей, осадила у ломоносовского дома. Два гайдука в красных, шитых золотом ливреях соскочили с запяток и распахнули дверцу экипажа. Из него вышел улыбающийся во всё широкое лицо сам камергер двора её величества.
— Ой, как обрадуется вам Михайло Васильич! — выпорхнула из дверей Мария Васильевна. — Ну, словно чувствовал он — вы прибудете. Так что милости просим. Вы ведь всегда к нам запросто... Дай Господь вам, доброму боярину, доброго здоровья...