Выбрать главу

— Пусть они, русские, забирают у меня всю Восточную Пруссию, — напутствовал он тех своих людей, кого уполномочил вести переговоры с победителями. — Только бы уцелела моя собственная голова.

Но Боже, надо же было совершиться такому обороту дела, что российский император повелел все земли, отнятые у врага, до последнего вершка, ему же, поверженному, и вернуть!

Не захватчиками шло русское войско в Восточную Пруссию, а дабы восстановить справедливость. Когда-то прусские поля за Неманом, по обе стороны реки Прегель, были славянскими и владели ими ляхи. Но вот поляки, теснимые немецкими рыцарями, ушли с тех земель и заняли правобережье Днепра, издавна принадлежащее русским.

Чтобы окончить распри и восстановить нарушенную справедливость, Россия в результате Семилетней изнурительной войны решила передать ляхам восточные прусские земли, а земли по правую сторону Днепра получить назад.

И вот за пролитую кровь, за годы жестокой, унёсшей тысячи жизней войны — оплеуха! И от кого же, от какого-либо чужого властителя? Да нет же, от своего собственного государя!

Однако и на этом не конец его, государеву, сумасбродству. Всенародно объявил, что те войска, что находятся теперь в германских просторах, обязаны будут идти воевать с Данией, чтобы отнять у неё какое-то герцогство Голштейн.

Зачем, почему, какие счёты у русских людей с датчанами, с коими ни разу, можно сказать, не скрещивали копий, и где они, сии датчане, проживают, не каждому ведомо. Зато та Голштиния — родная земля российского государя, горячо любимая родина его предков со стороны отца — Голштейнских герцогов. И сам он, оказывается, мало того что император великой Российской империи, но ещё и владетельный Голштейнский герцог.

Датчане тож предложили Петру Фёдоровичу без кровавых стычек обменять Голштейн на датские владения в Германии — Ольденбург и Дельменгорст. И переговоры уже были начаты в царствование Елизаветы Петровны, но тогда ещё «его высочество внезапно изволил декларировать, что сие дело пресечено быть имеет, и он более о том слышать не хочет».

   — Итак, что же, теперь снова война, уже не за русские, а за голштинские интересы? — спросила однажды Екатерина Алексеевна воспитателя своего сына — Никиту Ивановича Панина.

   — И не говорите, ваше величество! Государь в нас, русских, и людей не видит. Что в безрассудную бойню послать, что в шута горохового превратить.

   — Это как же, Никита Иванович, — в шута?

   — А очень даже просто. Я, видите ли, пожалован в полные генералы, но мало того — должен каждый теперь день надевать ботфорты, дурацкий кафтан на немецкий манер, брать в руки палаш и маршировать на плацу. И это — в мои-то годы. И при моей нынешней должности при дворе — быть воспитателем наследника престола, учить его уму-разуму и взращивать в нём добро и любовь к истине. А как сие в глазах вашего августейшего сына совместить — моё отвращение с детства к военной службе и принуждение к ней со стороны императора? Где же моя честь, где высшие представления о правде и справедливости, кои я тщусь посеять в чистом сердце наследника престола? Попрание достоинства человеческого и унижение личности — вот чем обернулось для русского человека воцарение великого князя.

   — Что же делать? — выговорила Екатерина Алексеевна. — Я сочувствую вам всем сердцем. Однако ваши генеральские мучения — ничто по сравнению с предательством интересов России.

   — Вы о так называемом мирном договоре? Позор, позор и ещё раз позор! Одному я рад из всех указов нового государя — закону о вольности дворянской. Попрошу отставки и, бросив всё, что мне мило и дорого, уеду за границу, доживать свой век.

Императрица промолчала, словно решая, длить далее разговор или благоразумно закончить его, поскольку подошёл он к опасной уже черте. Но её колебания были, конечно, искусственные. Она сама давно продумала всё до конца и знала, с кем может и должна о сём непростом предмете говорить.

   — Так, выходит, Никита Иванович, кроме отъезда за границу, иной меры нет? — открыто взглянула она в глаза собеседнику. — Так-то ничего нельзя здесь, в России, предпринять?

   — Можно! — произнёс Панин, также вдруг поняв, что другого момента может и не быть и следует сказать обо всём, что у него на душе, открыто и без обиняков. — Можно предпринять иные меры. И они заключаются в том, чтобы коренным образом нынешнее правление переменить.

Панин подошёл к двери, словно желая убедиться, плотно ли она затворена, затем вновь вернулся к стулу, на котором до этого сидел.

   — Я знаю ваш образ мыслей, — сказал он, — и посему буду говорить, ничего не утаивая. Государыня пред своею кончиною говорила мне со слезами на глазах, что опасается того правления, что может наступить после неё. О том же, с её согласия, говорил со мною и Иван Иванович.

При упоминании имени Шувалова Екатерина Алексеевна, как искусно ни владела собою, всё же не скрыла неудовольствия.

   — Я знаю: Шуваловы, и в том числе Иван Иванович, наставляли императрицу на то, чтобы выпроводить меня за границу, разлучив с сыном, — резко произнесла она. — Кому-то из них захотелось стать регентом.

   — Видите ли, это ваши, так сказать, ощущения, — произнёс Панин. — Не знаю, что было на уме у старших Шуваловых, но Иван Иванович такие речи со мною не вёл. Мы говорили с ним именно о вас... Вернее, в том числе и о вас. Потому что, как я пришёл к твёрдому убеждению, регентство одного человека неминуемо должно привести к бироновщине. И тогда вновь не избежать переворота. А вот регентский совет, состоящий из людей достойных, — иное дело... Но что ж теперь говорить, коли тогда не сладилось, о чём императрица не успела или, зная её изболевшееся сердце, не могла подписать.

   — А разве теперь к сей институции нельзя вернуться? — прямо задала вопрос императрица. — Я даже вижу фигуру того, кто мог бы стать председателем сего регентского совета. Это — вы, уважаемый Никита Иванович.

«Вот я и попался, старый дурень, — сказал себе на что уже тёртый и ловкий царедворец. — Так она теперь и уступит мне своё право! Нет, мил человек, теперь она — императрица. А хочет стать правящей. Полновластною государыней. Зачем же она водит свои амуры с гвардиею? И во мне ищет другую подкрепу — чтобы я перевёл на её сторону многих честных русских людей. Вот зачем со мною сегодня весь этот разговор. Она непроста, эта немочка, вознамерившаяся ещё с первого своего приезду в Россию непременно по всем статьям стать русскою. Русскою не только по имени, но и по духу. И что же? Надо прямо сознаться, что в сём она зело преуспела. Но только о троне нельзя ей помышлять! Провозгласить императором правнука Петра Великого и её, по рождению всё ж чужеземку, — суть не одно и то же».

   — Вы и вправду, ваше величество, имеете в виду меня в роли регента? — едва заметно усмехнулся он.

   — Именно вас, милейший Никита Иванович! Кто же ещё, если не человек, который доказал, как велика и искренна его любовь к наследнику. Однако надобно, чтобы и другие, такие же преданные отечеству мужи, прониклись до конца сею мыслию: так далее быть не должно. Надо всеми силами стараться добиться перемен. Вот граф Кирила Разумовский. Не знаю, говорили ли вы с ним о сём предмете. Меж тем и он сам, и те, кто вокруг него, — достойные люди.

   — Дело сие тонкое. Не сразу всем откроешься, — уклончиво произнёс Панин, а сам подумал: «Не со мною одним ведёт разговоры. Это — точно, как пить дать. К чему бы она тогда упомянула графа Кирилу, сослалась на иных из его окружения? Люди уже кругом говорят: императрица нынешняя сблизилась с юною княгиней Дашковой Екатериной, моей племянницею. К чему бы такой союз? А прицел выверенный: Катерина — младшая сестра Елизаветы, нынешней пассии императора. Выходит, общество русское, как в самой той ворон цовской семье, — надвое. Одна, худшая часть, — за императора нынешнего, сумасброда и врага всего нашего, отечественного. А другая половина, кою олицетворяет юная и пылкая княгиня Екатерина Романовна, — с нею, обиженною и страдающей государыней. Чья, мол, возьмёт?»