Выбрать главу

Иннокентий Анненский

Театр Леонида Андреева

I

Опять три сестры на сцене. Но на этот раз уже не чеховские. Те были барышни высокой души и чарующей нежности, а эти — черствые и злые мещанки.

Те озаряли, а с этими страшно. Те были воздушные, а эти — Анфиса с сестрами — снедаемы темными страстями. Там Марья Сергеевна Кулыгина, несмотря на своего Федора Ильича, казалась чистой и мечтательной девицей. Здесь подросток Нина — кажется преждевременно проституированным созданием, которое лишь для целей соблазна одели в гимназический передничек.

Наконец, у тех было два идола: один наследственный от Чехова — Москва, а другой собственный, семейный, полозовский — Андрюша. А у этих, новых, один только Федя и есть.

Как брат, Андрюша был кумир вполне безобидный и отчасти даже трогательный. Андрюша был сама идиллия. «Вы слышите? Это Андрюша играет на скрипке. О, у него удивительные способности». Но не таков новейший Федя. Любовник по специальности, он лишь как-то мимоходом оратор и скандалист. Все данные, таким образом, в нем налицо, если не для трагедии, так уж, во всяком случае, для абзаца в хронике с сенсационным заголовком.

«Три сестры» Чехова были в свое время таким откровением для сцены, что нет ничего мудреного, если и, помимо сходства в основном рисунке, новая пьеса Леонида Андреева не могла уйти от обаяния драмы трех чеховских сестер. И точно: перед нами та же бестолковщина праздной жизни, те же ораторы и те же остряки. Так же, когда автор боится за свои ресурсы, за сценой начинает играть музыка, а на сцене и кстати и некстати, но так же охотно — жуют, язвят и балаганят.

Есть даже общая деталь у обеих пьес, и притом весьма характерная, уцелевший от прошлого и молчаливый свидетель.

Чехов был мягкий и элегический человек, и он сделал из этого «жизненного quand-meme»[1] старого доктора. Помните, Чебутыкин, тот самый, который «представьте себе, Добролюбова и только по газетам знает». Но Андреев желчен, он — мистик и фаталист. Ему уже не до «Тара-ра-бумбии» и вообще не до Чебутыкиных. Что ему за дело, скажите, до сентиментальных представлений сестер Полозовых о доме на Басманной и человеке, который был влюблен в их мать. У него quand-meme вырядился древней прабабкой, которая притворяется глухой, но в сущности никакая не прабабка, а нечто Высшее — не то Усыпленная Совесть (см. Филарета[2]), не то Немезида (см. для скорости-малого Брокгауза).

II

Эстетическую работу двух мастеровых нельзя даже и сравнивать. Чехов все равно что создал новый русский театр. Леонид же Андреев воспринимает его как нечто данное. И не только воспринимает, но ему приходится формовать по чеховским моделям свое оригинальное, более того, органически чуждое чеховщине дарование.

Для Чехова жизнь в самых уродливых, самых кошмарных своих проявлениях претворялась в нечто не только красиво-элегическое, но и левитановски-успокоительное. Оттого-то Чехов так любил и с таким смаком отделывал ее детали и смаковал словечки. Вы можете в чеховской пьесе по желанию сосредоточиться на любом из проходящих перед вами лиц, хотя бы второстепенном, и это отнюдь не нарушит цельности вашего созерцания. Чехов ничему в своей любовной работе не давал ни слишком ярко блестеть, ни бесследно пропадать. С таким же художественным вниманием он надевает на Наташу ее зеленый кушак, с каким дает Ирине оплакать рыцаря фон Тузенбах. Все через пенсне и с тонкой улыбочкой, поеживаясь.

Если не хватает средств литературных — бутафора за бока: там шарманка захрипит кстати, здесь начальник станции «Грешницу» декламировать начнет.[3] Жизнь, конечно, спора нет, — но также и трогательное соединение искусств, чтобы сладко волновать слегка отяжелевшее сердце под лацканом смокинга.

Леонид Андреев воспринимает жизнь как мучительно острую загадку. Он не обволакивает нас ею, как делал это Чехов, а колет и шпыняет.

Отсюда, например, и своеобразная его мелодраматичность.

Начнет по-чеховски: вдали музыка, что-то вроде монопана тупо-танцорное, а здесь комната со сводами, бабка, которая умирает и умереть не может. И вдруг к этой глухой бабке является целая компания со свечками. Подвыпившие все-гимназисты, адвокаты, лысые, кажется, субъекты, девицы, дамы. Пришли и не знают, зачем пришли. Веселятся, конфузятся, потные, гадкие, и непристойнее, чем собаки на панихиде. Тут уже нет согласования, гармонизации и пр. Наоборот как раз, а мне это — то и понравилось. Что-то более сложное показалось мне под эстетической личиной праздной жизни.

Другая у Леонида Андреева трактовка и характеров. У него как-то все люди немного противные и нечистые какие-то. Попробуем в этом разобраться.

Нет, в сущности, человека, покладистее скептика. Не правда ли, что Чехов кажется иногда удивительно круглым?

Для художника-скептика, в сущности, ведь один только человек и есть на свете, а именно он. В других он только разнообразно любуется собою же, т. е. своим я, единственным, что для него несомненно.

Но не таков фаталист. Для него, собственно, никакое я и в счет не идет. Есть в них, во всех, что-то другое — большое и страшное, но это — уж, наверное, не-я.

Эстетически это не-я требует иллюстраций и своеобразно изменяет психологию людей, через которых действует. Оно придает жизни и отдельным людям у Леонида Андреева особый колорит и как-то их от нас отделяет: мы перестали за них бояться, их любить и даже жалеть.

Люди Леонида Андреева жутко символизируются, и в сценической трактовке это кажется особенно неестественным и страшным.

вернуться

1

Здесь: вопреки всему (фр.).

вернуться

2

Филарет. — Скорее всего, имеется в виду Филарет (в миру Василий Михайлович Дроздов), митрополит московский, крупный духовный оратор и богослов (17821867).

вернуться

3

… начальник станции «Грешницу» декламировать начнет. — См.: Чехов. Вишневый сад, III. «Грешница» — поэма А. К. Толстого.