Выбрать главу

Оказывается, вот какие: на базаре видели, как Пушкин шел, обнявшись с татарином, в другое время он "переносил в открытую стопку чурехов", выходил на улицу в шинели, накинутой прямо на белье, покупал груши и - о ужас! - "тут же в открытую, не стесняясь никем, поедал их".

И это далеко не все. Он "якшается на базарах с грязным рабочим муштандом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками"2.

Самое же поразительное было для Палавандова то, что поэт на обеде у главнокомандующего, графа Паскевича, перед которым все трепетали, вел себя совершенно на равных: "То подойдет к графу, то обратится к графине, скажет им что-нибудь на ухо, те рассмеются, а графиня просто прыскала от смеха". Все это, по простодушному заключению Палавандова, казалось тем более поразительным и загадочным, что "даже генераладъютанты выбирали время и добрый час", чтобы обратиться к главнокомандующему с докладами. "А тут, помилуйте, какой-то господин безнаказанно заигрывает с этим зверем и даже смешит его. Когда указали, что он русский поэт, начали смотреть на него, по нашему обычаю, с большею снисходительностью"2.

Когда читаешь воспоминания о нем, его переписку с друзьями, знакомыми и близкими, то так и вертится в голове одно только слово, обнимающее, кажется, все:

Какой милый человек! Как мил он в своем озорстве и гневе, в приязни и неприязни. Как мил он даже в поступках, которые отнюдь нельзя назвать образцом для подражания (а таких было немало в его бурной молодости). Но и как резок, гневен, надменен, неприступен он по отношению к людям чванливым, пустым, самовлюбленным!

Пушкин готов был намеренно посмеяться над ханжами и эпатировать обывателей, к какому бы кругу они ни принадлежали. Напыщенное самодовольство особенно его задевало за живое. Таким людям Пушкин не прощал бесцеремонности и умел отхлестать их эпиграммами.

Так было, например, в Кишиневе на одном из обедов у Инзова, где громче всех разглагольствовал некий И. Н. Ланов. Это был довольно важный по должности чиновник, с характерной наружностью: лысый, толстый, с большим брюхом, с широким, красным, словно вином налитым лицом. Он, почитая себя важной птицей, держался самодовольно, полагал, что имеет исключительное право вести за столом разговор и требовать к себе внимания. Ланов на этот раз распространялся на тот счет, что вино - лучшее средство от болезней.

" - Особенно от горячки, - заметил, посмеиваясь, Пушкин.

- Да, таки и от горячки, - возразил чиновник с важностью, - вот-с, извольте-ка слушать: у меня был приятель, некто Иван Карпович, отличный, можно сказать, человек, лет десять секретарем служил; так вот он-с просто нашим вичцом от чумы себя вылечил: как хватил две осьмухи, так как рукой сняло. - При этом чиновник зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?

У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смех и краснея, он отвечал:

- Быть может, но только позвольте усомниться.

- Да чего тут позволить, - возразил грубо чиновник, - что я говорю, так - так; а вот вам, почтеннейший, не след бы спорить со мною, оно както не приходится.

- Да почему же? - спросил Пушкин с достоинством.

- Да потому, что между нами есть разница.

- Что ж это доказывает?

- Да то, сударь, что вы еще молокосос.

- А, понимаю, - смеясь, заметил Пушкин, - точно есть разница:

я молокосос, как вы говорите, а вы виносос, как я говорю" (В. П. Горчаков)4.

Все расхохотались, а Ланов просто ошалел от обиды. Дело чуть не дошло до дуэли. Пушкин удовлетворился тем, что отхлестал Ланова такой эпиграммой:

Бранись, ворчи, болван болванов,

Ты не дождешься, друг мой Ланов,

Пощечин от руки моей.

Твоя торжественная рожа

На бабье гузно так похожа,

Что только просит киселей.

В положении ссыльного, почти без средств к существованию, поэт болезненно остро воспринимал все, что задевало его самолюбие. Он часто взрывался из-за пустяков, бросая направо и налево вызовы на дуэли, демонстрируя полное презрение к смертельной опасности и словно нарочно испытывая судьбу.

Играя однажды в карты, он публично обвинил одного из офицеров - Зубова - в том, что тот играл "наверное", то есть нечестно. Была назначена дуэль. Пушкин явился на место поединка с горстью черешен и картинно поплевывал косточками, пока Зубов целился. "Зубов стрелял первый и не попал.

- Довольны ли вы? - спросил его Пушкин, которому пришел черед стрелять. Вместо того, чтобы требовать выстрела, Зубов бросился с объятиями. - Это лишнее, - заметил ему Пушкин и, не стреляя, удалился"2.

Подобных дуэлей у Пушкина было несколько. И даже бывалые офицеры удивлялись спокойной храбрости и самообладанию поэта. Полковник Старов после дуэли сказал ему:

- Вы так же хорошо стоите под пулями, как хорошо пишете2.

Вспыльчивый и резкий, готовый всегда наговорить обидчику действительному или мнимому - дерзостей, он был отходчив, никогда не копил в себе злобы, уже через короткое время жалел об инциденте, корил себя за невоздержанность, искал путей к примирению и был счастлив, если "все образовывалось".

Пушкин обладал способностью отдаваться всему с упоением и без остатка, от всей полноты души. Всегда - "дитя настроения", всегда - во власти "мимотекущей минуты" (П. А. Вяземский), он если попадал на дружескую пирушку, то веселился больше всех, на балах он с тем же азартом предавался танцам, что и игре за карточным столом, проигрывался без сожаления в пух и прах. Если ревновал, то мог пробежать несколько часов под палящим солнцем, влюблялся он, как сам признавался, "более или менее во всех хорошеньких женщин".

Однажды он побывал в цыганском таборе, заслушался цыганских песен, влюбился без памяти в "дикую красавицу" Земфиру да, недолго думая, и ушел с этим табором недели на две. Поэма "Цыганы" во многом автобиографична. Как и в поэме, дело кончилось трагически, только зарезал Земфиру не гордый пришелец, а молодой ревнивец-цыган.

За многочисленные бессарабские истории П. А. Вяземский очень точно прозвал своего друга "Бес Арабским" Пушкиным.

Со стороны могло показаться, что жизнь Пушкина - цепь сплошных удовольствий, пирушек, балов, волокитств. Но с той же полной самоотдачей и упоением, с какой предавался он "забавам суетного света", умел он и трудиться, никогда, впрочем, не распространяясь в свете о своих занятиях. Послушать Пушкина, так можно было вообразить, что стихи его писались сами собой, а он, "повеса вечно праздный", только тем и озабочен, чтоб предаваться "неге", "лени", "рассеянной жизни", "пирам и наслажденьям".

Но это не более как привычный набор поэтических символов, характеризующих принадлежность к обители муз - к Парнасу. Лень, праздность, нега считались, по традиции, столь же необходимыми для поэта, как для воина - дерзание, мужество, ратные подвиги. Тем самым подчеркивалось особое положение поэта в свете, его чуждость суетности мирских дел, его причастность к миру возвышенному, прекрасному, его призвание к служению Аполлону. И это надо иметь в виду, когда мы, например, читаем у Пушкина:

О вы, любезные певцы,

Сыны беспечности ленивой,

Давно вам отданы венцы

От музы праздности счастливой.

На самом деле то, что отличало этого шутника, бретера, повесу, доброго малого от таких же дворянских сынков, прожигателей жизни, которых во множестве рождала земля русская, то, что делало его Пушкиным, - это интенсивнейший, ежедневный поэтический труд, беспрестанная работа саморазвития, самосовершенствования, расширения своих познании.

Он умудрялся работать везде и всюду: в гостях, во время путешествий - в кибитке, за столиком - в трактирах, и днем и ночью. И. П. Липранди, с которым Пушкин путешествовал по Бессарабии, записал у себя в дневнике: "Я возвратился в полночь, застал Пушкина на диване с поджатыми ногами, окруженного множеством лоскутков бумаги... Опорожнив графин систовского вина, мы уснули. Пушкин проснулся ранее меня.