Выбрать главу

Выполняя предсмертную просьбу поэта, Петр Борисович с особым рвением трудится над статьей по теории пара. "Она стоила мне больших трудов, признается Козловский Вяземскому, - потребовала чтения множества книг по физике, химии и механике. Нужно немало мастерства, чтобы сжато изложить суть вещей на три или четыре печатных листа. Всякий, кто ее прочтет, узнает все, что знают в этой области в Англии и во Франции, все "как" и "почему". Поручаю вам, дорогой князь, позаботиться о ней, в таком труде, как этот, где приведено в сцепление столько идей, даже малейшая опечатка может сделать непонятным все целое. И, наконец, сообщаю вам заранее, что работа получилась хорошо и написана она с любовью".

Последнее желание поэта было исполнено Козловским с величайшей добросовестностью. Статья "Краткое начертание теории паровых машин"

опубликована после смерти Пушкина в VII номере "Современника". Больше Козловский за перо не брался.

Что же все-таки руководило Пушкиным, когда он, послав роковое письмо Геккерну, среди всех страстей и треволнений, раздиравших его сердце в последние преддуэльные часы, заботился о том, чтобы в очередной книжке "Современника" непременно появилась статья по теории паровых машин?

Наверное, теперь в его размышлениях о судьбах родины единственной светлой надеждой оставалось упование на культурный, научный, технический прогресс, на успешные "набеги просвещения" и "приступы образованности". Наверное, он хотел, чтобы его журнал был впереди в этих набегах и приступах, чтобы именно он объединил "дружину ученых и писателей".

Пушкин знал, что задача эта нелегкая, что "приступы" и "набеги"

просвещения встретят в николаевской России ответные атаки. И потому предупреждал: "Не должно им (то есть дружине ученых и писателей. - Г. В.) малодушно негодовать на то, что вечно им определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности".

Выстрел в Пушкина, к несчастью, не заставил себя долго ждать.

"МОЙ REQUIEM МЕНЯ ТРЕВОЖИТ"

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и в умиленье!

(А ПУШКИН. "ПОЛКОВОДЕЦ". 1835 г.)

Расхожее сравнение Пушкина с Моцартом! "Моцарт поэзии", "моцартианская ясность и простота"... Сравнение затерлось, приелось, стало банальным и уже не задерживает нашего внимания, как нечто само собой разумеющееся, абсолютно бесспорное, не таящее в себе никаких вопросов и загадок.

А если все же некоторые наивные вопросы поставить? Почему именно с Моцартом сравниваем мы Пушкина? И если с ним, то что действительно роднит музыку великого австрийского композитора с поэзией Пушкина?

В самом ли деле только легкость, простота, изящество, безоблачная солнечность?

В таком утверждении была бы двойная ложь: и в отношении Моцарта, и в отношении Пушкина. Разве под лучезарно-гармонической оболочкой пушкинской поэзии не ощущаем мы почти постоянно высокий драматизм страстей человеческих? А Моцарт? Легенда о нем как о "солнечном юноше", как о детски безмятежном композиторе давно уже поставлена под сомнение.

В советском музыковедении самое решительное и страстное опровержение этой легенды дал выдающийся наш дипломат, сподвижник В. И. Ленина, Георгий Васильевич Чичерин. Чичерин рисует "неслыханно" сложный, противоречивый, загадочный, "шекспироподобный" духовный мир композитора, выявляет глубинные пласты его музыкальных творений, их психологические бездны, их скрытый, но тем более могучий трагизм, их необъятный полифонизм.

Музыка Моцарта - это игривый бег волн над океаном мыслей и чувств.

В его мотивах всегда бесконечность, неисчерпаемость образа, возможность самых различных интерпретации, сгусток интенсивнейшего содержания, спрессованного словно под сверхвысоким давлением в миниатюрнейшие и лаконичнейшие формы.

И разве не то же самое можно сказать и о пушкинской поэзии?

В музыке Моцарта, по выражению одного из музыковедов, высший синтез, органическое слияние контрастов в едином целом. В ней, как в улыбке Джиоконды, "нечто нежное, глубокое и вместе с тем страстное и чувственное, и чистота и оргиазм"49, целомудрие и обольстительность, лукавство и очарование, истома и ирония, райское и демоническое.

И разве это не о Пушкине сказано?

Моцарт - вулканический, бурный, дерзновенный, весь кипящая лава неуправляемых страстей, сжигающий себя самого в этой лаве. А для внешнего, отдаленного наблюдателя он может показаться только забавным, искрометным фейерверком, яркой игрой сил природы.

Ложно бытующее представление о моцартовской беззаботной веселости, ибо самое великое в нем - высокий драматизм, тема мировой скорби. Но это не безысходная скорбь, это нечто такое, что обязательно преодолевается, снимается. Не наивная и беспричинная жизнерадостность, а мудрый, жизнеутверждающий оптимизм, прошедший через горнило страданий и закалившийся, окрепший в нем. Таков Моцарт. Таков и Пушкин.

Тайна "загадочности" их творчества скрыта в тайне "загадочности" их личностей.

Филистеры из числа исследователей творчества композитора частенько противопоставляли музыку Моцарта ему самому, как человеку, недостойному собственных творений, морщили нос, говоря о нем, как о "легкомысленном гуляке", пустом балагуре, который по случайному капризу природы оказался сосудом гениальности: "Гений случайно поселился в пошляке".

Они особенно возмущались письмами Моцарта, ибо писаны они тоном легкой или даже грубо площадной шутки, и речь в них обычно шла не о высоких материях, а о вещах совсем прозаических. "И это гений?"

А что у него за выходки и чудачества! Он мог вдруг оставить игру на фортепьяно и смеяться над собой и собственной музыкой, прыгать по столу и креслам, мяукать и кувыркаться, как озорной мальчишка.

Чичерин рисует образ человека, никак не желавшего вписываться в обычные каноны поведения. "Не нежного и веселого певца любви, но человека, исхлестанного бурями и страстями, терзаемого внутренними голосами, гордого, весело-страстно и грубо наслаждающегося жизнью и, притом, всегда помнящего о тени смерти над собой; Моцарта - сильно, до крайности захваченного сознанием своего предназначения и послушного ему, полного переизбытка силы, находящей разрядку в задорной шутке и спасающейся от демонов бегством в ребяческое, даже порой пошлое и непристойное. Это то своеобразное противодействие... которое является своего рода реакцией после неистовой лихорадочной дрожи благословенных творчеством часов и кризисов, стыдливым сокрытием своего сверхсокровенного через падение в другую крайность"49.

Это сказано о Моцарте, но и удивительно точно - о Пушкине.

Поэт всю жизнь ощущал на себе осуждающий взгляд филистеров "легкомыслен", "безнравствен", "ветрен". "Жаль поэта, и великого, - а человек был дрянной", - сказал о нем после смерти Булгарин2. И Николаи ему вторил. Низость человеческая, будучи не в силе подняться до творений гения, уничтожить их, стремится опошлить и убить его самого.

Не об этом ли - а вовсе не только о зависти, как обычно считают, трагедия Пушкина "Моцарт и Сальери"?

Монолог Сальери начинается с того, что с удивлением обнаруживает он в себе мучительную зависть, которой раньше не знал. Он трудным путем, шаг за шагом овладел искусством как ремеслом и "усильным, напряженным постоянством" достиг в нем "степени высокой". Он был счастлив и наслаждался мирно своим трудом, успехом, славой; также трудами и успехами друзей. Он не знал тогда зависти. Он не завидовал Глюку, хотя и понимал величие его. Сальери сжег свои прежние труды, бросил все, "что прежде знал, что так любил, чему так жарко верил", и пошел вслед за Глюком.

Почему же с Моцартом все иначе? Да потому, что за Моцартом "пойти"

нельзя, повторить его невозможно, гениальности не обучишься. Здесь не поможет ни кропотливый, усердный труд, ни музыковедческий анализ, поверяющий "алгеброй гармонию". Моцарт - это не еще одна ступенька по сравнению с Глюком, это орлиный взлет гения. Взлет непостижимый и неповторимый.