Выбрать главу

Витька…

Наголо бритый, осунувшееся загорелое лицо, и вид смертельно уставшего человека.

Загнанный волк… опасен вдвойне.

Мгновение выпало из восприятия, и вот уже грузовик стоит на большой площади у тротуара. Фронтон католического собора, помпезное, но обветшалое здание какого-то присутствия, и множество возбужденных солдат окружает машину. Федорчук в кабине. Сидит за рулем и смотрит как сквозь толпу пробираются к нему несколько офицеров. Испанцы… немец…

— Господин Руа! — кричит немец. — Вылезайте!

И накатывает, наваливается странная, нереальная тишина. Да нет, какая же тишина, если Матвеев слышит звук работающего мотора и воронье карканье? И… И в этой сюрреалистической тишине раздался веселый голос Витьки: "Ну что, пидоры, полетаем?" И два толстых провода с оголенными концами в его руках находят друг друга. И огненный шар разносит в стороны обломки грузовика и кусочки человеческой плоти. И падают, падают солдаты скошенные кусками металла и дерева… И… Стоны раненых, крики уцелевших и кровь на камнях брусчатки. И… И все. Занавес. Финита ля комедия…

Взрыва Степан уже не услышал. Его вышибло из остановившегося мгновения и забросило куда-то совсем в другое место: просторный подвал, пол и стены отделаны кафелем, из-под потолка свисают массивные кованые крюки, — такие на бойне удерживают говяжьи и свиные туши. В двух шагах от стены — низкая скамейка точно под крюком, с которого свисает петля-удавка из тонкой проволоки. Два человека в чёрной форме, с двойными серебряными молниями в петлицах, подводят к скамейке третьего, — в гражданской одежде, со связанными за спиной руками и мешком на голове. Вздёрнув под руки, ставят смертника на скамейку, ловко накидывают на шею петлю и…

Я или Олег? Из-под мешка, на разорванный ворот белой рубашки, и дальше на грудь, стекает тонкая струйка крови. Тело, чуть покачавшись, расстается с головой и, практически без паузы, с грузным шлепком падает на кафельный пол, голова, подскакивая и разбрасывая кровавые брызги, откатывается к стене.

Кто был повешен, Матвеев понял не сразу, пропустив за судорожными размышлениями последнее перемещение. Вокруг Степана лениво колыхалась вода, сдерживаемая лишь стенками большой ванны. Жутко хочется закрыть глаза, но взгляд прикован к раскрытой — слегка потускневшей стали — опасной бритве фирмы "Вилкинсон", что лежит на туалетном столике. Вода постепенно окрашивается багровым, веки набухают свинцом, а в дверь уже настойчиво стучат. На полу перед раковиной дотлевает кучка бумаг. Ветер, врывающийся в распахнутое окно, сдувает пепел с краев импровизированного костра, поднимает в воздух, кружит, разносит по ванной комнате. Дверь в гостиничный номер ломают.

Ничего, — думает Матвеев, закрывая глаза, — вроде бы успеваю. Жаль, что нет пистолета… и кинжала нет, а прыгать в окно, — неизвестно как получится… Успеваю?

Значит там, в подвале, был Олег. А показалось, что это был его конец, ведь про Олега он, кажется, знал, что тот успел застрелиться. Или не успел? А кто тогда — в лёт, как утка, — получил пулю в спину, перепрыгивая с одного балкона на другой на Рю де ла Редженс в Брюсселе? Нет ответа. Но вот же, гостиничный номер — где? — и ванна, с горячей водой, уже совершенно красной от крови из вскрытых вен, и он, Степан Матвеев собственной персоной, прислушивается сквозь шум в висках к тому, как ломают дальнюю дверь.

Успевает?

Да, он все-таки успевает, им ещё возиться и возиться. Дверей три и каждая завалена так, что без тарана не возьмёшь…

Жаль, что всё получилось именно так, — взгляд снова упирается в бритву…

Как же он мог забыть? Бритвой по горлу, куда как надежнее! Забыл… Но не страшно: уж на это-то простое действие у него точно хватит и сил и времени.

Жаль, что все получилось именно так…

Был ли этот сон вещим? Возможно. Но даже если и нет, что с того? Воспоминание о нем, как о реально прожитой жизни, сидело в плоти души, словно заноза или, вернее, не извлеченная вовремя пуля. Сидело, "гноилось", причиняя страдания, порождая горькую тоску, и не было забвения, вот в чем дело.

Может быть, об этом стоило поговорить с Олегом. Это ведь его профиль, но тогда пришлось бы, вероятно, рассказывать обо всем. Однако именного этого Степан делать и не хотел. Зачем? Вполне возможно, Цыц и сам видел такие сны. Да и неправильно — по внутреннему ощущению неправильно — было бы забывать такой сон-демонстрацию — провидения ли, измученного ли недоговоренностями подсознания, или даже свойственного ему, как ученому, здравого смысла, помноженного на знания и логику. А вывод на самом деле был прост до ужаса. Взявшись за то, за что они дружно взялись здесь и сейчас, другого исхода трудно было бы ожидать. Так что, возможно, это был и вещий сон, а, может быть, всего лишь своевременное предупреждение, что жизнь не компьютерная игра и не авантюрный роман. В ней, в жизни, разведчики и подпольщики чаще — умирают, и в большинстве случаев — умирают некрасиво. И значит, вопрос лишь в цене. Стоит ли игра свеч?

"Стоит", — решил Степан, закуривая.

* * *

Кто показал ему, Матвееву, новый сон, Морфей или Гипнос, вот этот вопрос интересовал Степана сейчас больше всех других. Но на него, как раз, и не было ответа. И теперь нельзя винить только сентябрьскую погоду — зарядившие почти на неделю дожди принесли с собой даже не прохладу, а мерзкую, промозглую сырость.

И расшалившиеся нервы тоже ни при чём. Последние дни, вопреки безумию творящегося вокруг кровавого карнавала гражданской войны, Матвеев напряжённо работал, находя удовольствие в самом процессе дообеденных разговоров с самыми разными людьми. А вечером… Вечером собранный материал ложился на бумагу. И плевать, что большая часть никогда не будет опубликована — понимание корней происходящего, и места недавних событий в Большом Уравнении формируемой реальности стоило дороже, чем эфемерная журналистская слава.

Степан закурил, наконец, и, прищурившись, попробовал восстановить в памяти оставивший такое приятное "послевкусие" сон. Усилий не потребовалось, — сон всплыл во всех деталях, едва только Степан этого захотел. И вспомнилось сразу все: от и до…

…огромный амфитеатр университетской — в этом Матвеев не усомнился — аудитории заполнен до отказа. Кое-где слушатели сидят даже в проходах — на складных стульчиках и портфелях. А то и просто на ступенях. И все они напряжённо, до звенящей тишины в переполненном людьми зале, слушают человека за лекторской кафедрой. Внимание такого рода многое говорит опытному человеку, а профессор Матвеев не просто искушен в подобного рода символических аспектах науки, — он, можно сказать, стал за годы своей карьеры в этом деле экспертом. Тем более любопытным оказалось для него узнать, что за "гуру" здесь завелся, и где это — "здесь", между прочим?

Однако разглядеть лицо лектора никак не удается. Что-то не пускает Степана. Не дает не только приблизиться к лектору, оживленно вещающему на переставшем вдруг быть понятным немецком языке, но и сфокусировать взгляд так, чтобы сложить из отдельных элементов понятную картинку. Восприятие, хоть ты тресни, распадается на яркие детали… Высокий рост, грива зачёсанных назад седых, пожелтевших от старости волос, тяжелая трость прислонена к кафедре — всё это не хочет срастись, слиться в целостный образ, разжигая любопытство всё сильнее и сильнее.