Выбрать главу

А потом с завода позвонила Дуся.

Им квартиру давно дали, и, конечно, у тех, кто получил попозже: у Близнюковых, у Должикова, у Чепеля, в новом микрорайоне, — все было посовременней: и этажность, и лифты, и мусоропроводы, и горячая вода, — но телефонов еще не поставили, не вошла в строй подстанция, а у Подлепича — ни мусоропровода, ни горячей воды, зато телефон был с самого начала.

«Юра, как ты там? — говорила Дуся, надрываясь. — Я — с конвейера, с аквариума, гайковертки визжат, плохо тебя слышу».

«Аквариумом» называли застекленную конторку посреди сборочного корпуса, и Подлепич сразу представил себе, как распахивается поминутно дверка конторки, и как врывается в нее цеховой шум, и как прижимает Дуся трубку к уху, и как видно ей, если посмотрит, все на сборке, во все стороны, и она, с трубкой, видна всему цеху, со всех сторон. «Юра! Тут такое дело, — говорила она. — Наши едут в колхоз, вот и я напросилась, у меня там остались «хвосты» по культмассовой работе». Новый год на носу, гостей решено принимать, ребенок полуторагодовалый в доме! — эх, подружки, одна нахрапом берет, мужика из себя корчит, а другая — святую, не от мира сего. Напросилась! Он опять осерчал не на шутку. «Да ты слушай, Юра, не греми, имей терпение, — говорила она. — Что я, дура такая? Без понятия? Тут же дело будет сделано, «хвосты» подстригу, и выгода есть. Первое то, что даден тебе на завтра отгул, договорено, можешь не выходить. Второе: автобус выделили, со смены меня снимают, сейчас выезжаем, а за день я справлюсь и к вечеру, поездом считай, — дома. Какие сапоги? Да сапоги на мне; ну, сапожки; не все одно. И третье, слушай: под Новый год, тридцать первого, меня от инвентаризации освобождают, на завод не идти. Смотри, сколько выгод! А молоко в холодильнике, кашу сваришь, сок за окном, Лешеньке биточки разогрей. Ах, ты и елку купил? Ну, молодец отец, расцелую! С елкой мы!»

Оленька возилась на ковре, разбирала подарки — мелочишку всякую детскую, а что покрупнее — то уж к празднику.

У него отлегло; может, правда: пускай отбудет Дуся малый срок, разделается со своими делами, культмассовыми, и краше праздник, веселей на душе, и в январе никуда не пошлют. При ней он не бывал так свободен, щедр, незаменим и потому особенно счастлив в своем отцовском общении с Оленькой, как оставаясь один. Без мамки кто главный человек на земле? Папка. Проснется ночью, закудахчет, — мамкино тяжкое право бежать босиком к детской кроватке. А это ж сладкое право — вот так бежать. Без мамки главный спаситель — папка. Он-то язык тот ночной, односложный, бедный еще, непонятный, понимает не хуже. У него отлегло. И завтра — выходной, подумал он, с Оленькой, и елка в доме.

И Лешка позвонил: «Папа, мы тут прикинули: сеанс в полвосьмого, в девять никак не получится. Давай — в четверть десятого?» — «Давай», — сказал Подлепич.

Ему и смешно было, и отрадно, и сам не мог разобрать, отчего пришло к нему такое неизъяснимое чувство душевного подъема. Завтра выходной? Ничего от Оленьки его не оторвет? Новый год на носу? Дуся у него — святая? Лешка позвонил? С елкой мы? Подвезло? Оленька веселится? Славный денек выдался, предновогодний? Все это смешалось, образовало чудодейственный сплав.

Он радовался, как ребенок, как Оленька, когда удавалось ей выстроить что-нибудь из кубиков — и не рушилось! Он вдруг открыл для себя главнейший закон, возвышающий душу: закон нерушимости, прочности. Коль жизнь прочна, подумал он, иного ничего человеку от жизни не нужно. И вдруг — тоже вдруг! — стало то ли неловко, то ли страшновато. Неловко — потому, что — не ребенок, взрослый мужчина, годами за сорок, а страшновато — оттого, что не хотелось расставаться с этой сегодняшней радостью. Исчезнет, забудется, придет ей на смену другая, но он не хотел другой. Ему страшно было потерять именно эту.

И вспомнилось, как года два назад ездили своей компанией на рыбалку и долго, трудно, по самому пеклу, шли с поезда к реке и заплутали, не туда вышли, но место оказалось отменное, получше прежнего, насиженного, — и все воспрянули духом, развеселились, и, разбивая лагерь, каждый старался услужить каждому, и у каждого находился добрый ответ на доброе слово, и такая благодать, такое согласие воцарилось в их рыбачьем лагере, что он, Подлепич, испугался даже: не к добру! Добро — не к добру? Он был не нытик, не мистик, не прорицатель, но так уж ему подумалось. Забрались слишком высоко, а коли слишком — долго не продержишься. И точно: ночью разразилась гроза, хлынул ливень, все вымокли до нитки, не спали ни минуты, захандрили, переругались, перессорились, и клева на этом, расхваленном ими же самими месте не было никакого, вернулись домой с пустыми руками.