Увидев меня, гость прекратил рассказывать свою историю и спросил, сколько мне лет; я отвечал: в Гордеев день исполнилось тринадцать. Гость кивнул головой и попросил меня прочитать оду, которую я читал для сенатора. Я протер глаза кулаком, встал в позицию, как меня учил Аристарх Иваныч, и начал декламировать. Вот эта ода с некоторыми сокращениями.
– Очень неплохо, – произнес модный гость. – Ода тоже хороса.
– Иван Афанасьевич хочет забрать тебя в Петербург, – сказал вдруг сурово, даже с какою-то злостию Аристарх Иваныч, – для обучения актерскому делу. – Поедешь?
«Нет! Нет! – хотел было закричать я. – Я не хочу! Я не поеду!» – но не закричал.
Любезный читатель, представляю тебе манихейскую аллегорию бытия: тело отправляется на север, а душа тянется на юг. В тот же день нехитрые пожитки мои были собраны и, наскоро простившись со Степаном, Лаврентьевной и могилою моей матушки, я ехал уже в позлаченной карете сквозь метель и вьюгу в нордическом направлении. Была заключена странная экономическая сделка: Аристарх Иваныч как бы продавал меня Ивану Перфильевичу за триста рублей ассигнациями, в том году впервые введенными в оборот; была составлена купчая; однако эти деньги были переданы на мое воспитание и образование моему новому опекуну, Ивану Афанасьевичу. Столь стремительные и неожиданные развязки, возможно, скомканы и не вполне литературны, но жизнь порою преподносит нам повороты покруче Шекспировых.
Мы проезжали мимо Рахметовки; я кинул прощальный взгляд на родную деревню; наше имение, с древнею крепостью, мельницей и церковью на холме, заметал липкий весенний снег. Я всё выглядывал в окно и смотрел назад; мне казалось почему-то, что меня должен преследовать турецкий шпион, которого я видел здесь, у засечной линии, что он едет за мною в Петербург на своей белой кабардинской кобыле. Но вскоре звук колокольчика убаюкал меня, и мне стало грезиться: я уже не я, а какой-то английский капитан; я схожу с корабля на дивный зеленый остров, и стаи птиц, завидев меня, с гоготом поднимаются к небу, оставляя свои гнезда; морской лев нежится на берегу; молочные облака окутывают высокую гору; вдруг гора разражается пламенем и пеплом; и прииде глас из облака, глаголя: how many goodly creatures are there here![51] Нет, конечно же, это сон; я говорю во сне; я странно сплю – с открытыми глазами; хожу, говорю и вижу сны…
Интерполяция первая. Письма турецкому султану
Писано в Абукире, 21 сафара 1214 года[52]
Хвала Аллаху Всезнающему и Пророку его. Хвала тебе, защитник веры, звезда моего гороскопа. Умоляю тебя, о великий султан, во имя всего святого, во имя Мекки и Иерусалима, во имя Корана и Сунны, луны и солнца, прекратить войну с крестоносцами, ибо эта война не принесет нам ничего, кроме поражения и позора. А дабы слова мои не были пустым звуком, я смиренно прилагаю к твоим стопам дальнейшую историю моей жизни, первую часть которой я так нелепо оборвал на событиях 1181 года.
Мне сообщили, что хан Кырым, после событий в Балте восстановленный на троне волею султана, желает со мною поговорить. Я явился в Каушаны[53], чтобы поклониться ему. Хан вспомнил меня и дал прислонится к своей руке. Рядом с ханом был французский посланник, барон Тотт[54], который, по своему обыкновению, что-то нашептывал ему.
– Здравствуй, Магомет. Мы обсуждаем с бароном пиесу господина де Мольера. Я утверждаю, что Франция – порочное государство, ежели в нем допустимо существование таких проходимцев как Тартюф, а барон считает, что французские законы твердо и неизменно определили положение разных сословий. Имеешь ли ты свое мнение об этой пиесе?
Я отвечал, что французские законы выгодны только французской знати и католическому духовенству, а третье сословие бесправно и жаждет революции (что и случилось, о великий султан, в 1204 году). Барон Тотт презрительно посмотрел на меня и сказал, что не следует слепо доверять мнению людей, предавших свой народ и веру праотцев.
52
Магомет дает все даты по лунному исламскому календарю; эта соответствует 25 июля 1799 года по грегорианскому.