Представление было назначено на двадцать третье января, в Доме искусств, и чем меньше оставалось до него дней, тем сильней возрастало беспокойство Харбанса. Теперь он похож был на студента, который — перед сессией, презрительно посмеиваясь, кричит на каждом углу, что никакие экзамены не способны выявить истинные способности человека, но когда эти самые экзамены оказываются на носу, превращается в жалкого трусишку. То и дело набрасывался он с упреками на Нилиму, говоря ей, что нельзя же воспринимать дело так, будто весь свет клином сошелся на этом представлении, и обвиняя ее в том, что своей суетой она понапрасну взвинчивает его. «Уж если она теперь так нервничает, — говорил он мне, — что с ней будет на сцене? Тысячу раз твердил ей — относись ко всей этой затее с холодком, иначе в день представления ничего хорошего не жди. Ну, пусть представление, пусть что угодно! Но зачем отдавать этому столько душевных сил? Будет все хорошо — вот и прекрасно. Не будет — тоже невелика потеря».
Но, пожалуй, все эти увещевания в большей степени воздействовали на Нилиму, нежели на самого Харбанса. С каждым днем нервозность его возрастала. Он потерял аппетит, у него был вид постоянно недосыпающего человека. Вместо прежних трех пачек сигарет[84] теперь он выкуривал за день четыре или пять. Стоило кому-то заговорить при нем о предстоящем выступлении Нилимы, и у него уже начинали дрожать руки.
Справедливости ради следует заметить, что поначалу было решено пригласить на банкет прежде всего музыкантов, певцов и других участников будущего представления — с тем чтобы пробудить в них чувство товарищества, сознание принадлежности к единому ансамблю. На этом настаивал Харбанс. Он говорил, что все должно быть организовано по-настоящему, на высшем уровне.
— Если ты и в самом деле намерена составить себе имя в индийском классическом танце, — убеждал он Нилиму, — зрители должны сразу же почувствовать, что видят перед собой что-то совершенно неповторимое. Тебе не простят одну-единственную оплошность, она немедленно даст повод отнести тебя к разряду посредственных, второстепенных артисток. И напротив, если с первого твоего выхода на сцену публика признает тебя первоклассной танцовщицей, эта оценка навсегда сохранится за тобой и тебе не будет стоить особых усилий поддерживать ее… Ярлык второсортного артиста прилипчив, как смола, от него не отделаться всю жизнь, хоть вылезь из кожи. Можешь потом показывать на сцене чудеса искусства — тебя будут хвалить, но весьма сдержанно, помня, что ты всего-навсего «хороший второй сорт». Если бы ты подождала годик-другой…
— Я и без того упустила столько лет, слушая твои рассуждения! — вспыхивала Нилима. — Дождалась, что стукнуло тридцать четыре. Ты, наверное, воображаешь, что я стану первоклассной артисткой тогда, когда превращусь в дряхлую старуху, когда щеки обвиснут, а тело расплывется, как тесто? Почему ты не признаешься сразу, что намерен под всякими предлогами похоронить все мои надежды, что желаешь мне навсегда остаться таким же никчемным и несостоявшимся человеком, каким являешься сам?..
Когда Нилима начинала говорить в таком тоне, Харбанс сейчас же замолкал. Опустив глаза, он некоторое время думал о чем-то, потом пожимал плечами, тяжко вздыхал и снова принимался убеждать Нилиму в ее неправоте.
— Пожалуйста, пойми меня до конца, — умолял он. — Оставим в стороне все эти женские рассуждения. Я ведь хочу сказать, что…
Едва ли, впрочем, Нилима и в самом деле не понимала Харбанса, но она так спешила жить, так боялась приближающегося своего сорокалетия, что любое напоминание о необходимости «проявить выдержку», «переждать еще год» приводило ее в ярость.
— И слышать ничего не желаю, — бесновалась она. — Сумею я сделать что-либо в жизни или нет — пусть это решится теперь или никогда! Я не могу сидеть сложа руки ни единого дня…