Выбрать главу

Я ехидно посмотрел на Б. В. и спросил:

– Борис Викторович, а почему вакуум способен порождать материю?!

Раушенбах недоуменно посмотрел на меня, потом легонько хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул:

– Ах!.. Да!.. – И мы оба рассмеялись.

Интуиция

В 1956 году мы должны были посетить вечерний прием, устраиваемый одним из главных московских театральных режиссеров.

Пока я завязывал галстук, жена неожиданно сказала мне:

– Сегодня там будет один из начальников отдела искусств МК партии. Мы с ним учились на одном курсе в Вахтанговском. Я знаю, что это за человек, и прошу тебя ни в какие «особые» разговоры не влезать.

– Постараюсь вообще помолчать, – ответил я.

Начальник оказался весьма элегантным и даже красивым.

В застолье он сидел напротив жены, и она, на правах однокурсницы, завела с ним вполне светскую беседу. Все было мило и благопристойно.

Я сидел молча и тихонько ковырял вилкой свою шпроту.

Беседа перешла ко впервые после огромного перерыва (с 30-х годов) напечатанному Ремарку. Начальник распелся соловьем в его адрес: закатывал глаза, прищелкивал пальцами и выражал сладостный восторг. Я продолжал ковырять шпроту…

Жена неожиданно заявила ему, что Ремарк вторичен, а вот Хемингуэй – это действительно!.. Начальник отвечал, она наступала… Спор начал переходить в нагретую фазу.

Спорящие настаивали каждый на своем, и начальник постепенно начал наливаться краской гнева: ему возражали, а он к этому не привык. Жена ничего не замечала и самозабвенно прославляла Хемингуэя (он в то время еще не был вновь легализован).

Дальше – больше. Начальник резко повысил тон.

Я продолжал ковырять шпроту с таким видом, будто меня здесь и не было…

Вдруг он, накалившись докрасна и сверкая взором, протянул в мою сторону обличающий палец и грозно зарычал:

– А вот эти!! Эти вообще предпочитают всякие гнутые проволочки!! (Он имел в виду абстракционизм.)

Вилка выпала из моей руки. Я замер с открытым ртом, из которого еще торчал шпротный хвостик.

Это же надо! Я промолчал весь вечер, а он все равно почувствовал врага!

Воистину, чудны дела твои, Господи!

Who is who

В Большом зале консерватории при большом стечении народов давали Четвертую симфонию Кабалевского.

С детства привык я уважать это имя. Когда перечислялись фамилии главных советских композиторов, после Прокофьева, Шостаковича и Мясковского называлась его фамилия – четвертой. К этому времени его музыка мне уже вполне осознанно не нравилась, а сам он как человек начал казаться подозрительным.

Итак, исполняли его Четвертую симфонию. Музыка была обычной, кабалевско-советской. Несколько обращала на себя внимание только третья часть – траурная. Играли хорошо – после четырех полных репетиций. Мою Вторую играли с одной. (Кабалевский слышал ее за восемь месяцев до своей премьеры и разнес за отсутствие у меня «права на трагедию».)

Я сидел, слушал и злился.

После исполнения, несколько успокоившись и, видимо, под воздействием своих детских рефлексов, я решил все же пойти поздравить его.

Когда изрядная толпа отпоздравлялась и он на какой-то момент остался в одиночестве, я подошел к нему: «Поздравляю вас, Дмитрий Борисович…» – и ничего более к этому не прибавил. Он внимательно посмотрел на меня и все понял: он ведь умненький.

Народный артист СССР, доктор музыковедения, член Академии педагогических наук, секретарь Союза композиторов СССР, орденоносец, лауреат Сталинских премий, будущий лауреат Ленинской, будущий Герой Социалистического Труда, будущий председатель жюри конкурса имени самого себя «На лучшее исполнение своих собственных произведений» и будущий «Лучший музыкальный друг детей» неожиданно склонился к моему уху и тихо произнес: «А что, Коленька, музычка-то говенненькая?..» – и, задержавшись на мгновение, отошел.

Мне стало страшно.

Премия

Весной 1957-го Министерство культуры объявило конкурс «под девизом» на сочинение обязательной «конкурсной» фортепианной пьесы для Первого конкурса им. П. И. Чайковского. Я получил первую премию, гонорар, и впоследствии пьеса была напечатана.

На конкурсе играли пьесу Д. Б. Кабалевского.

И мы участвуем в международной жизни

Лето 1957 года. Жуткая жара.

Присутствую в Малом театре на репетиции первого драматического спектакля с моей музыкой. В пустом зрительном зале, в центральном проходе партера, за режиссерским столиком священнодействует режиссер-постановщик. На сцене, на длинном пандусе, одетый в толстый ватник (действие пьесы происходит зимой), скучает совсем еще юный Никита Подгорный. Пот струится по его лицу. Репетиция тянется вяло и нудно.