Микель, нежно поддерживая свою подругу по революционной борьбе, окатил ее водой и намылил, потом поставил под душ, сто тысяч раз спросил, стало ли ей лучше, весь промок и насухо вытер ее полотенцем, как будто это была маленькая девочка, а не таинственная девушка небольшого роста с великолепной грудью, полными бедрами и экзотически черными волосами на лобке, и, как само совершенство (sancta Berta), она позволяла о себе заботиться, не чувствуя себя униженной. Когда я сушил ей волосы, все еще под впечатлением от увиденного, она закуталась в полотенце, как будто бы с этого момента перестала быть обнаженной и слабой, и сказала мне: «Микель, спасибо тебе большое за все, что ты для меня сделал; я никогда этого не забуду». А я, бум-бам-бом, шлеп – на грани инфаркта. Я все же сумел улыбнуться, как Богарт, и сказать: «Ты же знаешь, Берта, что всегда можешь на меня рассчитывать»; а про себя я плакал как дурак и в какой-то момент подумал, что это начало прекрасной дружбы, которой не суждено быть, потому что она – женщина, а я – мужчина, а когда на пути стоит желание, в дружбе все идет наперекосяк, а между мужчиной и женщиной желание встает на пути всегда. О, великий теоретик дружбы, Микель Зигмундфрейд, который шел на кухню с неспокойным сердцем и открывал новый пакетик куриного супа, чтобы смешать его с остатками предыдущего, вспоминая ее фигуру, такую великолепную, уже вернувшуюся в сферу недостижимого и ставшую тоскливым воспоминанием, а мне-то теперь что делать. Тогда он почувствовал в себе накопившуюся похоть и начал мастурбировать, глядя, как закипает вода, с грустью и устало; услышав, что стукнула дверь ванной, он решил оставить это занятие, потому что мастурбация – дело нереволюционное. Но зуд остался, и потому, когда под каштанами нашего сада невероятная Жемма посвятила меня в свои секреты и засмеялась тем милым смехом, с ямочками на щеках, я и сказал ей, что никогда раньше не был с женщиной и что она первая, кого я вижу обнаженной. Мне стало больно от этого смеха, и я сделал над собой усилие, чтобы проглотить всю огромную, как мир, ревность. И я провозгласил:
– Я очень рад, что ты была первой.
Без сомнения, ее поцелуй в ту минуту, под каштанами, был слаще всех остальных поцелуев в их совместной жизни. Они вместе в первый раз в жизни пошли голосовать («Жемма, мне уже почти тридцать, а мы впервые голосуем») и пережили это событие в благоговейном экстазе. За несколько месяцев до этого они поженились, на что моя семья отреагировала с усталой радостью, а семья Жеммы – с откровенным недоверием, поскольку сочли меня охотником за приданым без всякого будущего. Они были не правы насчет приданого, потому что предметом моей охоты были ямочки на щеках Жеммы, а не текущий счет ее семьи; зато попали точно в цель относительно моего будущего.
В университете, с каждым днем все более погруженном в дремотную скуку, все более заполненном равнодушной или быстро приспосабливающейся к новым веяниям молодежью, Микелю Женсане оставалось только прохаживаться взад-вперед по дворику: филологический факультет остался в старом здании. Время от времени он думал о Быке, и ему было жаль, что столько усилий потрачено в борьбе не на жизнь, а на смерть, столько революционеров оказались в тюрьмах, чтобы все закончилось созданием политических партий, больше всего заботящихся о собственном благополучии, словно в их существовании и заключается самое главное. «Сердца людей, дорвавшихся до власти, бьются только для того, чтобы обхитрить противника. Они ни о чем другом не мечтают. Им ничего не нужно, кроме победы. Невероятно, Жемма, но это так».
– Ты все витаешь в облаках. У нас снова демократия.
– Я боролся за более высокие идеалы. Хотя я очень рад, что смог проголосовать.
– Ты должен как-нибудь рассказать мне о годах подпольной борьбы.
– Конечно.
Даже как-то неловко было произносить такие слова. Вопрос был в том, нужна ли стране полная переоценка ценностей или частичная реформа. Но эти дебаты велись не на улицах, а в партиях. И как всегда, победило благоразумие. Мечты таяли в воздухе. Все то, за что боролись Берта, Франклин, Симон, Иуда Бык, Голубоглазый, Первомученик Минго и тысячи других товарищей, превращалось в почти ребяческие иллюзии.
Через несколько месяцев после свадьбы квартира на улице Гинардо была уже почти полностью обставлена. Микель слушал Quatuor pour la fin du temps[110], пребывая в восторге от пророческого звучания второй его части, и думал, что в мире существует множество способов встречи с прекрасным, доступных каждому, а он по собственной воле отдалился от них, как монах, проклявший мелкобуржуазное эстетство и декадентство. И он подумал: почему же человек такое ограниченное существо и не способен вместить в себя все интересы. Телефонный звонок прервал его мысли.
110
«Квартет на конец времени»