Выбрать главу

Чарльз и Фредерик остановились у входа в бальный зал и взяли у лакея по бокалу шампанского.

- Кто из них леди Харборо? - сказал Фредерик. - Думаю, мне следует знать ее.

- Старая выдра с лорнеткой, - сказал Чарльз. - Вон там, у камина, разговаривает с леди Уитхем. Интересно, здесь ли ее дочь? Она изумительна.

- Чья дочь?

- Уитхема. Того, что беседует с сэром Эшли Хейуордом, играет на скачках.

- Ну да, Хейуорда я знаю. В лицо знаю, то есть. Я выиграл десять фунтов на его лошади Гренди в прошлом году. Итак, это лорд Уитхем? Член кабинета министров?

Лорд Уитхем был высокий седовласый мужчина; казалось, он страшно нервничает; его глаза беспокойно бегали по сторонам, он беспрерывно жевал губами и то и дело, прикрывая рукой рот, грыз палец; он был похож на голодную собаку.

Возле леди Харборо сидела тихая девушка, Чарльз сказал Фредерику, что это и есть леди Мэри Уитхем. Ее окружала группа молодых шумных людей, и она вежливо им улыбалась, но в основном сидела молча, опустив глаза и сложив на коленях руки. Как и сказал Чарльз, она была прекрасна, хотя Фредерик, у которого при виде ее перехватило горло, подумал, что слово "прекрасна" мало что о ней говорило. Девушка была невыразимо очаровательна, грациозна, скромна, с нежно-коралловой кожей, ему хотелось бы схватить в руки камеру, и он понимал при этом, что никакая фотокамера не передаст цвет ее щек и нервически, чувственно напряженную линию шеи и плеч.

Впрочем, Вебстер, может быть, и сумел бы. Или Чарльз.

Странная, однако, семья, думал он. На лицах отца и дочери было написано сдержанное отчаяние. Леди Уитхем тоже выглядела затравленной; она была скорее мила, нежели прекрасна, как дочь, но ее темные озабоченные глаза были столь же трагичны.

- Расскажи мне о Уитхемах, - попросил Фредерик Чарльза.

- Ну, значит, так: седьмой граф, имения где-то на шотландской границе, министр торговли - по крайней мере, был им, но думаю, Дизраэли* [Бенджамин Дизраэли (1804-1881) - премьер-министр Великобритании.] уже вытолкнул его из кабинета министров. Леди Мэри его единственное дитя; о родственниках жены мало что знаю. По правде сказать, это вообще все, что я о них знаю. Он здесь не единственный политик. Смотри, вон там и Хартингтон...

Чарльз назвал еще с полдюжины имен, каждое из которых вполне могло, на взгляд Фредерика, принадлежать преследователю Макиннона. Но он вдруг осознал, что глаза против воли все чаще и чаще обращаются к стройной, покойной фигурке леди Мэри Уитхем, сидевшей на софе у камина в белом вечернем платье.

У них еще хватило времени осушить по второму бокалу шампанского, и тут объявили о начале представления. Через раскрытые двери в зал можно было видеть расставленные широким полукругом, в несколько рядов, легкие кресла, обращенные к небольшой сцене. Задником служил бархатный занавес, авансцену обрамляли папоротники и карликовые пальмы.

Оркестр удалился, но пианист остался у инструмента, стоявшего ниже сцены. Публике хватило пяти-шести минут, чтобы разместиться в зале.

Фредерик убедился в том, что он и Чарльз сидят достаточно близко к сцене, чтобы Макиннон мог их хорошо видеть, но при этом ничто не помешало бы им при необходимости оказаться у дверей. Он обратил на это внимание Чарльза. Тот рассмеялся.

- Твои приготовления напоминают анекдоты Джима, - сказал он. - Сейчас появятся Попрыгунчик Джек или Дубина Дик, захватят нас всех и потребуют денег. Чего ты, собственно, ожидаешь?

- Понятия не имею, - ответил Фредерик. - Так же, как и Макиннон, половина проблемы как раз в этом. Смотри, вот и наша хозяйка.

Леди Харборо, которую слуги заверили, что все гости уселись, вышла на сцену и в короткой речи обрисовала важную деятельность ее больничного фонда. Состояла она, главным образом, в том, что бы спасать безмужних матерей от бедности, обращая их фактически в рабство, да еще подвергая дополнительным неприятностям в виде ежедневных наставлений священников-евангелистов.

Впрочем, речь и в самом деле оказалась недлинной. Леди Харборо помогли спуститься со сцены. Пианист занял свое место, раскрыл ноты и сыграл несколько зловещих арпеджио в басовом ключе. Занавес раздвинули, и появился Макиннон.

Он совершенно преобразился. Джим описывал это, но Фредерик ему не очень поверил; сейчас он изумленно моргал глазами: хитрый, увертливый человечек, каким он его знал, вдруг превратился в значительную, властную фигуру. Известково-белый грим, эксцентричный на первый взгляд, в действительности же истинный шедевр, так как позволял артисту в разное время быть то зловещим, то комичным, то умоляющим: голым черепом, клоуном, Пьеро.

Внешний вид Макиннона был важной частью всего действа. Он не просто показывал фокусы, как обычные фокусники; да, он тоже превращал цветы в чашу с золотыми рыбками, выхватывал карты прямо из воздуха, у всех на глазах исчезали массивные серебряные подсвечники - но эти трюки были лишь подготовкой к заключительной части его представления, а именно - к сотворению мира. В этом мире все было непрочно, изменчиво; индивидуальности сливались и разделялись, привычные качества, как, например, жесткое и мягкое, верх и низ, горе и радость, в мгновение ока менялись местами и теряли смысл, и единственным надежным гидом была подозрительность, единственной постоянной темой - недоверие.

Это был мир, думал Фредерик, напоминавший, пожалуй, некое царство дьявола, ибо представление Макиннона не дарило радости, в нем не было ничего похожего на невинную игру. Фредерик гнал от себя пришедшую в голову мысль (неужели и он становится суеверным?), но она явилась сама: Макиннон сгустил мрак, накрыл мир тенью, хотя при свете все это могло показаться просто смешным.

Вдруг Макиннон объявил, что для следующего номера должен позаимствовать у кого-нибудь из публики часы. Сказав это, он посмотрел прямо на Фредерика, и его темные, мрачные глаза полыхнули огнем; Фредерик понял мгновенно, отстегнул цепочку от жилетного кармана и протянул часы фокуснику. Еще полдюжины рук тянулись к нему с часами, но Макиннон грациозно спустился со сцены и мгновенно очутился рядом с Фредериком.