Выбрать главу

– Я наказываю тебя во имя всемогущего Будды, – назидательно произнес Джа-лама и поднял палец. – Джамбалон-ван, всыпать ему пятьдесят палок!

Стоявший ближе к трону лама позвенел колокольчиком. В залу вошел солдат. В полной солдатской амуниции, в боевом облачении – Семенов аж вздрогнул. Рядом с ламами, с оранжевым шелком монашеских одежд, солдат гляделся устрашающе. Он был раскос и наверняка монгол. Второй лама, с поклоном, поднял с полу и положил в руки солдату черный полированный ящик. Солдат также поклонился и отшагнул обратно к двери. Встал на колени. Открыл крышку ящика. Снял слой синего шелка. Потом – красного. Потом – желтого. Потом вынул из ящика отполированную бамбуковую палку. Она лаково блестела. По ее внутренней стороне, которой наносился удар, тянулась вырезанная полая бороздка – для стока крови.

– Ох, не надо… Ох, смилуйся, батюшка! – Мужик, не стыдясь, хрипло, подвывая, заплакал в голос. – Вот и конец мой пришел! Я ж как пить дать не выживу…

Раскосый солдат поднял палку. Ламы наклонились и разложили плачущего мужика на полу. Катя глядела, закусив губу. Зачем они сюда приехали?! Зачем Иуда их сюда привез? Почему этот бедный обозный мужик не сопротивляется, не борется, не бросается на мучителей, оскалившись, дико матерясь?! Уж лучше погибнуть в последней схватке, чем вот так, безропотно…

– Начинайте!

Джа-лама махнул рукой. Солдат взмахнул палкой и опустил ее на спину мужика. Дикий визг сотряс каменные своды залы. Джа-лама снова раздвинул губы в улыбке. Иуда оглянулся на брата и Катю.

– Уведи ее, Трифон, – тихо сказал он. – Я дождусь конца экзекуции и поговорю с Джа-ламой. Нам надо поговорить. У нас свои важные дела.

– А у меня – нет?! – крикнул Семенов.

Подхватил под руку Катю, поволок к выходу из залы.

Снова человечий визг прорезал мертвую тишину.

Когда они оказались за толстой дверью, срезанной из столетнего тибетского кедра, Катя, задыхаясь, со слезами на глазах, спросила:

– Триша, он… умрет?.. Они забьют его до смерти?..

– Может быть, и нет. Они знают искусство порки в совершенстве. Они могут сделать так, что мясо на спине будет отставать от костей, но сам ты останешься жив.

У Кати потемнело в глазах, подкосились колени. Она упала в мгновенный, постыдный обморок, и Семенов еле успел подхватить ее.

* * *

Выглянуть в окно. Почтальон не приходил, писем нет. Ни из России, ни из Китая… ни из Англии… ни из далекой Америки. А уже ведь начинается зима. Она здесь не похожа ни на сибирскую, ни на петербургскую. И на московскую, с голубым снежком на золотых куполах, с голубями на пряничных карнизах старых домов и побеленных к прошлой Пасхе церквей, с криками: «А вот сбитню!.. А вот сбитеньку горяченького!..» – она вот уж никак не похожа. Где те сбитенщики, где те беспечно воркующие голуби на застрехах?.. В Москве стреляют. В Москве, красной столице, наново перекраивают мир. Маленький лысый человечек командует кройкой и шитьем. А здесь, в Азии, портновские ножницы в грубой руке держит – кто?

Ах, Егор Михайлыч, сам ты знаешь, кто. Знаешь – и молчи, улыбайся.

Кого видать издалека, а кого – и из подполья не вытянешь без молитвы. Кто назвался груздем – не обязательно полезет в кузов, ты-то уж знаешь это, Медведев. Почтальона нет – надо ждать посыльного.

Ты исчез вместе с теми, кто исчезал. Ты исчез – и нет тебя. И делу конец.

Сказке конец, а кто слушал, молодец. Он погладил ладонью лоб. Сменить имя – освободить себе руки для деяния. Если хочешь, чтобы тайное стало явным, сделай из явного – тайное. «Ты рассуждаешь уже как туманный буддист, Егор». Он ткнул указательным пальцем сползающее с носа пенсне, снова уставился в карту Центральной Азии, лежащую перед ним под тускло горящей лампой, под красным, как в борделе, абажуром на широком, будто плот, столе.

Носков. Носков и Биттерман. Отличная парочка, гусь да гагарочка. Купец все отлично понимает, для монголов, китайцев и шляп-русских он – ловко обтяпывающий дела торговец, и только. Носкова не надо учить жить. Он быстро, умело и отчаянно копает под того, кто его уже прикормил. Унгерн думает, что он Носкова и впрямь прикормил. Наивный белоглазый щенок! Развел вокруг себя шпионов, в Пекин Криса Грегори заслал, Грегори исправно пишет генералу из Пекина, да, генералу Унгерну собственной персоной, все в подробностях, старательно описывает, всю обстановочку, да вот беда-то, письма Грегори сначала к нему, к Егору, попадают, и он их читает, чуть не со смеху покатываясь, – верный человек доставляет, верный, щедро прикупленный! – а потом, вновь тщательно запечатанные, замазанные горячим свежим сургучом, отправляются – с тем же верным конным нарочным – к дураку барону. Как жаль, что убили его прелестную жену-китаянку. Ли Вэй, по-православному Елена Павловна, запряженная в тележку шпионажа, могла бы, как хорошая лошадка, вывезти ее на арену мирового цирка. Не получилось из Елены Павловны Мата Хари. Ее даже не нашли, не похоронили – ни по русскому, ни по китайскому обряду. Нельзя так опрометчиво отпускать после развода от себя своих жен, барон, на все четыре стороны. Их надо пасти на хорошей, жирной травке, даже если они уже не принадлежат тебе.

Хорошо. Так, хорошо. Носков, Грегори, Биттерман. Отличная троица, и за каждым – деньги. Очень большие деньги.

Очень большие деньги… О-о-о-о-очень больши-и-и-и-ие де-е-е-е-е…

Он на всю жизнь запомнил, как в Москве, еще молодым студиозусом, после лекций профессора Гаревского в Университете, он шагал с Птичьего рынка, держа в руках, прижимая к потертому пальтецу клетку с ярко-синим заморским попугаем, купленным у старика-художника, площадного пейзажиста, горького пьяницы, по дешевке, всего за полтинник, – а навстречу ему шагала, вывертывая задик направо-налево, кокетничая напропалую с каждым встречным-поперечным, Анночка Извольская, что училась в Екатерининской женской гимназии, – ах, как он когда-то был в нее влюблен, в Анночку, просто до умалишенья доходил! стреляться хотел! – под руку с высоченным, надменного вида фертом, одетым с иголочки, сейчас ото всех модных портных с Кузнецкого моста; ферт сложил тонкогубый рот подковкой, увидав Егора, брезгливо поправил бобровый воротник роскошной шубы, он был по виду старше Анночки лет эдак на двадцать, а то и на все тридцать. Анночка защебетала: «Как ты, Егорушка, как твои успехи, как твой Университет?.. Как матушка?.. Братец?.. А я вот…» Седовласый ферт в бобровой шубе одернул ее за руку, будто бы она была кукла, его вещь. «Идем, Анна. У нас нет времени». Анночка тут же сделалась такой же холодно-надменной, как ее кавалер, высоко вздернула маленький носик, тряхнула локонами и пропищала: «Ну все, Медведев, прощай! Учись, радуй господ профессоров!.. А мы пошли получать очень большие деньги!» Она еще выше задрала русокудрую головку. Богатый старый господин крепко подхватил ее под руку, испепелил бедного студента взглядом и потащил за собой Анночку, как на вожжах. В волосах Извольской сверкнула брильянтовая заколка, и он понял – она в такой мороз, и без шапки, форсит, брильянтами кокетничает. А муфточку к груди, как котенка, прижимает.

Седой старик оказался Анночкиным мужем, богатейшим банкиром Николаем Ростовцевым. Банкир убил Анночку на званом ужине в доме графини Шуваловой из пистолета. За то, что она, молоденькая девочка, от него, старого хрыча, посмела завести себе молодого любовника, артиста Малого Художественного театра.

Очень большие деньги. Мы идем получать очень большие деньги.

Очень… большие… деньги…

Он стоял тогда с синим попугаем в клетке в захолодавших без перчаток руках, глупо, молча стоял, опахнутый невыносимым запахом богатства и успеха, и все повторял про себя, как попугай: мы идем получать очень большие деньги, большие деньги. Он не замечал, как слезы текут по его лицу, застывают на ветру, превращаясь в ледяные тяжелые капли. И попугай раскрыл клюв и неожиданно галантно проскрипел: «Pardonnez-moi, monsieur, pardonnez-moi». Старый художник, изрядно откушав домашней сливовой наливки и просто беленькой, акцизной, ночи напролет говорил со своей старой птицей по-французски. Должно быть, художник в свое время жил в Париже, посещал мастерские Одилона Редона и Клода Моне.