Выбрать главу

По дороге она объяснила: надо присмотреть что-нибудь на летний сезон; дорого – но зато стандарт – стандарт дорого стоит.

Желающих присмотреть оказалось достаточно. Мало того, что внутри у прилавков толпился народ, так еще и на улице тянулась очередь: в основном, люди молодые, судя по всему, вполне довольные жизнью. На кончике хвоста монументом стоял избыточно тучный персонаж в кожаной куртке цвета кофе с молоком и найковских шароварно-широких спортивных штанах. Такой отвратительной хари я давненько не встречал; если в одной кастрюле замещать обжорство, хамство, скудоумие, наглость, самодовольство и презрение ко всему на свете, что не связано с дензнаками, отлить в форму и сунуть в духовку, то выпечется как раз этот сдобный кулич, обильно смазанный маслом, – рожа имела смысл именно такого кулича.

Коротать время в очереди по соседству с этой жирной свиньей охоты не было, я отдал барышне ключи от машины, сказал, что пойду прошвырнусь. Если она присмотрит себе наряды до моего возвращения, пусть подождет в машине.

Я шел наобум, не отдавая себе отчета в том, куда и зачем направляюсь – пожалуй, в этой деловой, озабоченной, подвижной части города я был единственным праздношатающимся. Здесь все торопится, спешит, несется; и с девяти до шести уныло тянется однообразная мелодия над улицами – если, конечно, можно принять за мелодию шарканье тысяч подошв по асфальту*[26]. Когда-то, прежде чем погрузиться под землю, Китай-город не шаркал, а пел; голоса канареек, дроздов и клестов – особенно на Благовещенье – сливались в один живой, здоровый, сильный голос; он рассыпался по площади, и всякий, кого сюда приводила служебная надобность или весенняя прихоть, знал, что ему предназначено в этой россыпи отдельное зернышко. Подходили к клеткам из ивовых прутьев, давали птицелову денежку, грели в ладонях пушистый комочек, отпускали в небо.

Когда я видел в последний раз в Москве пунцовую манишку снегиря? Давно... Лет пятнадцать назад, а то и все двадцать.

Я свернул за угол. Там, во дворике, сколько я помню, притулилась крохотная пряничная церквушка с парадным крыльцом, в ней ютится, вроде бы, какой-то музей.

В глубине двора, под охраной голубых елей, уселась идиотского фасона коробка из стекла и бетона – глупый, плоский, холодный дом, младший брат кремлевского Дворца Съездов. Или, скорее, его внучатый племянник. К стеклянным дверям тоже присасывалась приличная очередь – сплошь из людей учрежденческой наружности. Они стояли молча, аккуратно, друг другу в затылок. Аккуратность строя дрогнула, хрустнула, сломалась – стеклянные двери-распашонки шарахнулись внутрь, очередь торопливо потекла. Я закурил... Я успел выкурить пару сигарет, прежде чем из стеклянного дома хлынул обратный поток; на его плавной волне теперь покачивались пакеты, авоськи, сумки, свертки…*[27].

Я двинулся переулком вниз, к площади, и почувствовал спиной: сзади что-то случилось. Напротив церковного крылечка в совершенной растерянности стояла интеллигентного вида женщина, а по асфальту наперегонки неслись яблоки. Она перегрузила пластиковую сумку –ручки лопнули, пакеты вывалились на землю. Публика, обвешанная авоськами, в замешательстве посторонилась, освобождая продуктам путь. Яблоки неслись, огурцы катились, сосиски ползли по-пластунски. Ногой я остановил крупный плод, потом еще один. Протер их платком, помахал – в знак благодарности – кормушке.

Яблоки пахли югом.

Секретарша ждала меня в машине.

– Откуда это?  – спросила она.

– Так... Один приятель просил тебе передать. Лично из рук в руки.

– Это кто ж такой?

– Змий.

11

Она распустила губы в лукавой – типично лисьей улыбке; она медленно, внимательно полировала твидовым манжетом зеленый, с красной подпалиной, яблочный бок – и твид наносил на плод слой прохладного бутафорского блеска. Я следил за ее священнодействием... За тем, как она двумя пальцами держит плод за черенок и осторожно укладывает его в ритуально приподнятую на уровень лица лунку ладони. Как, склонив голову, сузив глаза, разглядывает плутание красного тона в зеленой кожице – его медленное, словно движение кляксы, клюнувшей промокашку, разрастание. Как, не спеша, она сдвигает взгляд в мою сторону и, наконец, пепельные ее и восхитительно-влажные (как я этой влаги прежде не замечал?) глаза застывают в откровенно порочном искосе. И как она, не меняя острый угол зрения, несет яблоко к тонко улыбающемуся рту, а рот медленно, медленно распахивается, но в последний момент наплыв ее ладоней-лодочек со священным грузом приостанавливается – и все это я наблюдаю, кажется, целую вечность.

вернуться

26

* К слову. И все-таки родимое пятно квартала, его тавро – не толпы снующих по здешним закоулкам черных "волг" и приземистых "членовозов" и не прогуливающиеся у подъездов топтуны, а вот – двери.

Дверь-гренадер. Дверь-стрелок-королевской-гвардии. Дверь-особа-приближенная-ко-двору. Одинаковая высокомерная осанка, одинаковая выправка, и ход одинаковый: плавный, тяжелый, бесшумный. Эти двери созданы фантазией гениального конструктора, абсолютно точно знавшего, какое именно настроение необходимо сообщить толкущейся у дверей улицы: ощущение собственной мелкотравчатости и никчемности. Когда я приближаюсь к подобной двери, мне сразу хочется поджать хвост.

вернуться

27

* К характеристике жанра. Было бы роковой ошибкой говорить о современном жанре как о некой литературно-бытовой материи, не имеющей глубоких корней в прошлых жанрах... Все в наших текстах может треснуть, рухнуть, обломиться, все – кроме кормушки. Кормушка вечна, ее самочувствие не зависит от времени года, парада планет, перемен в моде на ту или иную эстетическую концепцию и тех ветров, которые гуляют по Старой Площади. Даже если черные знамена вдруг взовьются над этими зданиями, а в каждом кабинете устроится на стене портрет Бакунина, и вся наша держава дружно заживет по вольному уставу анархо-синдикализма, то единственное, что останется неизменным в правительственном квартале – это кормушка. Потому что даже анархисты – не сразу, но, со временем, непременно – предпочтут иметь на столе не гороховый суп, а свежую свиную отбивную.