Характерным для этого периода был голод. Мы четверо сильно голодали. Так что в один прекрасный день я лег на свою койку и сказал:
— Лежа я проживу дольше.
Кроме того, моим друзьям (есть же у меня какие-то друзья!) дешевле будет мне помочь, чем меня похоронить. Я не ошибся. Помощь пришла через некоторое время. Но пока что Максимыч и братья Лазаревские каждое утро отправлялись на промысел и что-нибудь добывали от американцев, которые широко благотворительствовали в Константинополе. Они давали какао и сахар, позже и обеды, но очень жалкие. Получив что можно и взяв примус у Петра Титыча, мы варили какао и для всех приходившим к нам, а их было достаточно. Младший Лазаревский, служивший в гвардейской артиллерии, с неизменной любезностью предлагал:
— Разрешите вам чашечку какао.
При этом иногда появлялся белый хлеб. И все были сыты…
Гитана была с нами любезна, так как мы платили аккуратно, и она не покушалась на наши деньги, зная, что у нас их нет. Но все же откуда появлялись те скромные суммы, из которых мы ей платили? Они появлялись на улице Перб, где с утра до вечера толпились русские и охотно помогали друг другу. У Петра Титыча Самохвалова и Зины Разумовской деньги иссякали.
Несмотря на бедность и голод, мы жили весело. Была гитара и в комнате Петра Титыча, которая была довольно большой, она звучала:
Потом имел успех «Тигренок», которого некогда совершенно беспричинно изругал Амфитеатров, не поняв его. «Тигренок» — это мелодичная шутка и больше ничего. Ну и, разумеется, великой древности романс «Три создания небес» оглашали квартиру на Кошке-дере. Гитана прислушивалась из своей комнаты — ее цыганскому сердцу это что-то говорило. Но к нам ее не пускали.
Зато Муся Седельникова не могла устоять против искушения гитары. В этом я повинен. Я напрасно урезонивал ее, говоря ей, что я старше ее на двадцать два года и что ношу глубокий траур в сердце, который так и останется. Что я люблю ту, которая умерла, а мертвые всегда побеждают.
Муся ничего не хотела слушать, она думала, что всегда победит живая. В известной мере она была права, но только в известной мере. Когда она формально победила, ее обуяла жгучая ревность к мертвой, которая испортила нашу жизнь. Через много лет это прошло, но уже было поздно, мы состарились, и в конце концов Муся, уже Мария Дмитриевна, умерла. И теперь они в равном положении.
А пока что дни шли. Пришла и материальная помощь. Тут надо объяснить, что Петр Николаевич Врангель находился в это время в Константинополе. Врангелевская эвакуация из Крыма, в противоположность деникинской из Новороссийска, прошла очень удачно. Сто один вымпел вышел из Севастополя до крайности перегруженным, но благодаря прекрасной погоде все дошли благополучно.
Сам Врангель жил сначала в помещении нашего посольства, а потом переехал на яхту «Лукулл», которая стояла в Босфоре на якоре у берега. Но в один прекрасный день большой итальянский пароход, сойдя с фарватера, навалился на «Лукулл» и потопил его. Всем удалось спастись. Погиб только один мичман, жена которого упросила его нырнуть и достать с утопленной яхты какие-то ее вещи. Он нырнул и погиб. Но до гибели «Лукулла» у Петра Николаевича происходили заседания руководящих слоев эмиграции. Там обсуждался вопрос о будущей организации эмиграции и намечались ячейки под названием «колоний».
Моя память сохранила картину этих заседаний. Врангель председательствовал, причем он не сидел спокойно, как подобает председателю. Он закидывал свой стул, на котором сидел, на задних ножках так, что каждую минуту можно было ожидать, что он перевернется. Но он не переворачивался, а наоборот, сохранял равновесие в политическом смысле, то есть держал какую-то среднюю линию. Я же сидел спокойно на стуле, но проповедовал какие-то крайности и решительно не могу сейчас вспомнить, в чем они состояли. Но помню это врангелевское хладнокровие, которое он как-то соединял с большим темпераментом. В моем уме тогда уже образовался взгляд на Врангеля как на человека крупного масштаба.