Маклаков принял меня в высшей степени радушно, так же как и его сестра Мария Алексеевна. Она была чрезвычайно энергичной женщиной. Содержала русскую гимназию в Париже не на средства посольства, а на суммы, собираемые благотворительными спектаклями. В качестве жены посла (так о ней думали) ее принимали всюду, она развозила лично билеты и выцыганивала деньги.
Мои средства временно кончились. Она занялась моей судьбой. Сначала предложила мне стать натурщиком, так как, по ее мнению, я был хорошо сложен. Я сказал:
— Мария Алексеевна, в Париже плохо топят, стоять же часами голым я не могу.
И пошел устраиваться сам, прочтя в газетах, что какая-то кинематографическая студия приглашает статистов. Меня приняла француженка, которая задала несколько вопросов.
— Вы ездите верхом?
— Да.
— На байдарке?
— Да.
— И под парусом?
— Безусловно.
— Ездите на бициклете?
— Да.
— Можете управлять воланом?
— Нет.
— Умеете плавать?
— Да.
— Бокс?
— Нет.
— На каких языках говорите, кроме французского?
— Немецком и русском, немного на польском и чешском.
— Хорошо. Знаете что, статистом… Это вас не устроит — мы платим очень мало. Через некоторое время вы бы могли стать начинающим артистом. Для этого надо пройти краткосрочную школу.
Я спросил:
— Что будет стоить курс обучения?
— Сто франков.
Сто франков были всего лишь четыре доллара. Но как раз их у меня не было. Поэтому я сказал:
— Благодарю вас, я подумаю.
Мария Алексеевна очень потешалась над моим визитом в студию и добавила:
— Я приготовила для вас нечто, что действительно вас устроит. Знаете ли вы, что приехала московская студия МХАТ’а? Среди других Станиславский и Книппер. И они будут завтра утром завтракать у нас.
— Думаете ли вы, что я могу сразу же затмить Станиславского?
— Нет, ваша слава другая, но кроме того, на этом завтраке будет присутствовать одна дама, француженка. Ей сорок лет. Будет и ее двадцатилетняя дочь. Вы увидите, что на дочь никто не обратит внимания. Но ее мать — это львица Парижа. Из-за нее стреляются на дуэли и кончают самоубийством.
— Значит, вы хотите, чтобы я покончил с собой?
— Нет, вы расцветете новым цветом, если только сумеете ей понравиться.
— Но почему я должен обязательно ей нравиться?
— У этой дамы цветочное заведение. Вы понимаете что-нибудь в цветоводстве?
— Понимаю, то есть я умел выбирать садовника и у меня были хорошие цветы.
— Садовнику вы платили, а здесь будут платить вам, когда вы кончите восьмимесячный курс обучения у этой красавицы и получите диплом, обеспечивающий вам место в любой части Франции.
Я сказал:
— Дело безнадежное. Я не умею нравиться львицам, да еще сорокалетним.
— Вы ничего не понимаете, в Париже женщина начинается с сорока лет.
— Хорошо, я попробую.
Завтрак состоялся. Обаятельный Станиславский с седой головой и почти старушка Книппер, такое первое впечатление произвела тогда она на меня. Она молчала, Станиславский говорил с Маклаковым. Мария Алексеевна делала мне «рыбий глаз», указывая на парижскую львицу, которую она посадила рядом со мною. Разговор за столом, конечно, шел о театре. В это время все француженки помешались на том, чтобы увидеть московских художников. В том числе и львица.
Вдруг она заговорила, смотря на Марию Алексеевну:
— Но ведь я ничего не пойму. Кто мне будет переводить?
И обращаясь ко мне:
— Вы не могли бы?
«Рыбий глаз» говорил: рыбка сама идет к вам в руки. А я, быстрый разумом Ньютон, подумал: «Фрак — тысяча франков, пальто, обувь — пятьсот, автомобиль (не повезешь же ее на обыкновенном такси), конфеты, цветы в ложу… и, наконец, ужин. Итого две тысячи франков. Откуда я их возьму?».
И я представился, что не понял ее. Она страшно обиделась, моя цветочная карьера рухнула. Мария Алексеевна бранила меня, но я сказал:
— Мария Алексеевна, не гневайтесь. Вы же не можете дать мне две тысячи франков.
— Не могу, но вы ребенок, что ли? Неужели не знаете, что делают в таких случаях?
— Представьте себе, не знаю.
— Не знаете?! Врут! Вы должны были сказать, что вы в восторге, что вы даже не ожидали такого счастья. И затем написать ей записку, что вы заболели.
Словом, я не попал в театр и погубил карьеру садовника.
Я все же попал в театр на другой спектакль. Но не в ложу ко львице, а в ложу, где было четыре молодых шофера, бывших русских офицеров. Шла какая-то печальная пьеса Чехова, играли серенаду Брага на виолончели и, словом, отчаяние было на сцене. А в ложе с офицерами было возмущение.