На ней, на переднем плане, в очень трудном ракурсе, головой к зрителю, лежала на груди молодая женщина, разметавшая черные волосы по каменным плитам, по всем правилам перспективы уходившим вглубь. А там, в глубине, был вход, зигзагами прорубленный в камне, вход в некую пещеру. По обе стороны этого входа стояли два чудовища. Слева — не то медведь, не то горилла. Справа — на каком-то каменном ящике нечто вроде цербера. Около чудовища-гориллы стояла в белом покрывале совсем юная девушка четырнадцати-пятнадцати лет. Она, казалось, хотела войти в пещеру. Ее видно было со спины и очень мягко вычерчивалась почти детская щека. Она изображала душу. А женщина, лежавшая на полу и которая была постарше, была умершим телом.
А что же было в пещере? Великая теснота человеческих голов. Одна из этих голов мне запомнилась. Я встретился с этим человеком через много лет во Владимирской тюрьме. Эго был венгерский цыган-уголовник, убийца и грабитель.
Всю эту картину обрамляла рама, которая тоже была ломаной скалой. На ней был профиль Данте, очевидно, в связи с Дантовым адом, еще какие-то чудовищные женщины и просто идолы камня.
Все это я нарисовал сам, не в Рагузе, а в Горажде, недалеко от Сараево. Там я жил в семье Саши Могилевского, моего племянника. Его там не было, он служил в другом месте, а я репетировал его сына и моего крестника кадета Митю. По ночам я плохо спал. В этом старом доме, на чердаке, было огромное количество крыс, и они по ночам бегали там и как будто плясали неистовые мазурки.
Слушая их, я сидел у стола, на котором стояла плохо светившая керосиновая лампа. Стол был покрыт листом оберточной бумаги серо-желтого цвета, прикрепленной к нему кнопками. При слабом свете этой лампы я видел какие-то черточки в разных углах этого листа. Тут же стояла чернильница и лежало перо. Я стал обводить контуры и наводить тени во всех четырех углах листа, и, проведя одну черточку, я рядом проводил такую же другую. Затем еще и еще. Почему и выходило нечто вроде гравюры. Но на первых порах ничего нельзя было понять. Постепенно, в течение многих-многих ночей, появилась эта картина, которая поражала меня самого и всех окружающих, в особенности Валю, мать Мити. Она очень боялась этой чертовщины.
М. Д. Шульгина. Югославия. Сремские Карловцы. 1930-е
Вскоре я познакомился с одним художником, русским, который был учителем рисования в кадетском корпусе. Увидав мою пачкотню, он сказал:
— Знаете, что мне рассказывали старые русские художники? В Академии художеств в класс приносили большую черную доску и предлагали ученикам сосредоточиться, глядя на нее. Профессора утверждали, что через некоторое время на этой доске появятся какие-то белые линии. Тогда ученики должны были перерисовывать на свои листы то, что каждый видел на доске. И вот что оказалось. Видели эти белые линии на черном фоне все, но каждый разное, в зависимости от воображения и прирожденного таланта.
Этот художник сфотографировал мою работу, ее фотокарточку в рамке я поставил на своем столе и сочинил легенду о ее происхождении, которую и рассказывал своим гостям.
В тот вечер у нас в «подвале» Игорь Северянин рассказал, что им выпущена книжечка, названная «Медальоны». Это были сонеты, посвященные разным лицам русской эмиграции, чем-либо о себе заявившим или привлекшим его внимание. Медальонов было сто. Позднее прибавился сто первый, который уже в книжечку не вошел. Этот сто первый медальон он посвятил моей скромной персоне. Мне совестно его записывать, так как я в этом сто первом медальоне сильно идеализирован. Но, как говорят, из песни слова не выкинешь, поэтому привожу сонет номер 101:
На это я написал сонет номер 102, где изобразил себя самого гораздо реальнее и ближе к истине. Не помню ничего, кроме одного четверостишия:
83
И. Северянин подразумевает в последних строках, что некоторые соотечественники ошибочно видят у меня ненависть к евреям и украинцам. —