Выбрать главу

У Николая пробежал по коже озноб. Так вот на какое испытание посылает его нарком! А решил — доверие. Не доверие это, а наказание, причем, жестокое. И тут же мысли о себе были вытеснены мыслями о печи, у которой стоял.

— И к чему вы пришли? — обратился он к Акиму Ивановичу как к старшему по должности и по возрасту.

— Сейчас Кроханов звонит в Пермь, выклянчивает у номерного завода кислород и трубки — козла резать.

— Это что ж, и верх печи ломать, и подину?

— Все ломать, все делать заново, и подину заново наваривать.

— А огнеупоры где взять?

— Надеемся, подвезут. Иначе прикипим намертво.

Распрощавшись с секретарем горкома, к ним неохотно, со сконфуженным видом подошел Славянинов.

— Вот, Николай Сергеевич, какую закусочку приготовили вам к приезду, да еще под Новый год. Я, признаться, не дока в мартеновских делах, и то пробовал ублагоразумить, когда печь стали насиловать. Да куда там! Этих господ как понесло…

— Закусочку, Бронислав Северьянович, они не мне приготовили, а себе. Я уже четвертый день числюсь на другом заводе, — огорошил всех Балатьев и, ничего больше не добавив, отправился к выходу.

За новогодний стол у Давыдычевых сели, решив не ожидать двенадцати. Клементина Павловна сильно простудилась и едва двигалась. Еды было вдоволь, но она резко отличалась от той, которой потчевала хозяйка прежде. Парила в супнице картошка, сваренная к соленой рыбе, шкворчали на сковородке поданные прямо с раскаленной плиты грибы с луком, сдобренные раздобытым с немалым трудом сливочным маслом, а вместо традиционного пирога дразнили пахучим духом ржаные коржики.

Светлана открыто торжествовала, когда Николай поведал, в какой безвыходный тупик загнала Кроханова авария.

— Ох и правильно говорят: не рой яму другому…

— Не смейся чужой беде, своя нагряде, — вспомнилась Николаю пословица, как нельзя лучше подходившая к его нынешнему положению. Он понял уже, какую кашу придется расхлебывать в Синячихе. Впрочем, кашу, заваренную другими, легче расхлебывать, чем свою. Во всяком случае, морально.

— Один — ноль в пользу Коли, — поддержал зятя Константин Егорович. Проверив, у всех ли наполнены бокалы, поднялся, чтобы произнести праздничный тост. — Вот, дорогие мои, как устроена жизнь, — начал он. — Горе зачастую встречается в чистом виде, без вкраплений радости, а то и надежды, а к радости непременно примешивается что-либо ее омрачающее. Все мы безмерно радуемся разгрому гитлеровцев под Москвой и в Крыму, а сегодня порадовались еще взятию Калуги, разгрому немецкой армии фельдмаршала Клюге и второй танковой армии Гудериана. Однако невольно думаешь: какой же дорогой ценой дались эти победы, сколько жизней они унесли! Радуемся мы и тому, что Николай Сергеевич, — по имени и отчеству Константин Егорович назвал зятя ради торжественности момента, — с честью вышел из отчаянного положения. Но каких нервов и ему, и даже нам это стоило! Мы с Тиночкой очень радуемся, что вы, Коля и Светлана, нашли друг друга. То, что вы немного разные, не помешает вашему счастью, ибо оно скреплено обоюдной любовью. Радуемся, но и грустим, оттого что предстоит расстаться с вами. Так выпьем же за радости без всяких примесей.

Близко к одиннадцати сводку повторили. Голос Левитана был преисполнен ликования. Неторопливо отчеканивая каждое слово, он назвал номера шести немецких разбитых армейских корпусов, пятнадцати пехотных дивизий и одной танковой, перечислил освобожденные от противника города. Их оказалось четырнадцать. Сообщение прослушали затаив дыхание, как музыкальное произведение, и, как музыкальное произведение, оно взбудоражило мысли и чувства.

— Я, как историк, смею утверждать, что в основе истории человечества лежат войны, — говорил Константин Егорович. — Большие и малые, справедливые и несправедливые, короткие и затяжные. Но такой войны, как эта, изощренной, варварской, губительной, опустошающей, история еще не знала. Гитлеризм — это гибель человечества, его надо уничтожить с корнем. Но не буду по этому поводу распространяться. Sturm und drang period[2] в конце концов кончится — был такой в литературе, а у нас — в жизни. Мне хотелось бы выпить за победу, и не только за победу, — приподнято произнес он. — Победа придет, мир вздохнет облегченно, в этом никто не сомневается. Выпьем за то, чтобы в будущем войны ушли в небытие и самое слово «война» осталось в памяти людей только как укор тем, кто в ней был повинен, как архаизм, как поучительное напоминание о безумии человечества, как явление, навсегда изжитое и забытое!

Остаток вечера Николай был неразговорчив, часто уходил в себя, отвечая невпопад, и это не укрылось от тещи и тестя. Они нет-нет и переглядывались между собой, но спросить, что омрачило ему настроение, не решались. Светлана тоже почувствовала, что муж чем-то озабочен. Грешным делом, она решила, что он раздумал брать ее с собой, чтоб не подвергать тяготам неустроенного быта, и мучается оттого, что не знает, как сообщить ей об этом. Вчера он был совершенно другим.

Когда шли к себе, Светлана не выдержала, обронила:

— Коля, я же вижу… Убери с лица мировую скорбь. Если ты считаешь, что мне надо на какое-то время остаться, я согласна.

— Родная ты моя… Просто я не могу отделаться от мысли, как помочь цеху.

— Тому или этому?

— Этому.

— После всего того, что здешняя братия тебе устраивала…

— А совесть? — попрекнул Николай. — Это же не абстрактное понятие.

— А если конкретное, то какого оно цвета, какого объема, как выглядит?

— Не задирайся, глупышка.

Светлана с шаловливым вызовом посмотрела мужу в глаза.

— Почему? Чем же глупышке заниматься? «Я советую совесть гнать прочь, будет время еще сосчитаться…»

— Никогда не советуй другим того, что не способна сделать сама. Совесть — это лучшее, что есть в человеке. Не зря веками искали ей точное определение. Называли и зеркалом души, и сердечным караульщиком, и обвинителем, и свидетелем, и судьей…

— …и когтистым зверем, скребущим сердце, — добавила Светлана.

— А вот у Лермонтова — «совесть вернее памяти».

— Это мне непонятно.

— Что же тут непонятного? Память всегда пытается остеречь печальными аналогиями из собственного или чужого опыта, не позволяет сделать решительного шага, пугает последствиями. А совесть пересиливает страхи памяти, делает робкого храбрецом, а того, кто пытается прикрыться завесой рассуждений, голеньким ставит перед самим собой и призывает: полюбуйся каков!

— Твоя совесть чиста, — артачилась Светлана. — И почему, собственно, ты должен помогать Кроханову? Если он выскочит сухим из воды и укрепится на своем посту, от этого и заводу и людям будет только хуже.

Николай посмотрел на жену искоса.

— А станки на номерном заводе пусть простаивают, а бойцы где-то пусть недополучают патронов…

— Коленька, ты сгущаешь краски.

— Что тут сгущать. Они и так сгущены до предела. Иначе не вывозили бы отсюда металл чуть ли не горячим. Помнишь, что выдал мне Дранников, когда я попал в беду с обмороженным мазутом?

— Н-не очень.

— Примерно следующее: «Не в моих интересах вам помогать, но только последняя стерва может сейчас, когда идет война, давать металла меньше, чем его можно дать». И посоветовал, где взять котел.

— Нетрудно давать советы, которые нельзя выполнить, — буркнула Светлана, упорно защищая свою позицию.

Вернулись в свою обитель, недовольные друг другом, а Светлана к тому же была недовольна и собой. Она чувствовала себя неправой и теперь соображала, как задобрить Николая, чтобы скверное настроение не перешло на завтра, ибо верила в примету, что каков первый день нового года, таким окажется весь год.

В избушке было прохладно, и Николай сразу же занялся растопкой печи. Положил на колосники бересту, на нее щепу, потом дрова потоньше, прикрыл их крупными поленьями, поджег и уселся на скамеечке, глядя на язычки бойко разгоравшегося пламени.

вернуться

2

Период бури и натиска (нем.).