Выбрать главу

— Да кто ж тебя удостоил-то эдак, тятя?

— Казак… молодой… Сынок Фоки, кажись…

— За что?

— Дык ведь у злой Натальи все люди канальи… землю… отнять хотел… Ну… я не отдал…

По словечку выпытывал Григорий подробности. Леонтия подрастрясло, пришел он в себя окончательно и пытался говорить охотнее, но потеря крови сказывалась — голову обносило.

— А чем он тебя? — дав отдохнуть раненому, снова спросил Григорий.

— Шашкой, пес… Как рубанеть… так полголовы, небось, и отлетело…

— Ну, голова-то цела поколь, а мочка уха вон, и правда, почти отлетела. Да не востряком, видать, вдарил — обушком. А то бы и, верно, расколол он тебе черепок.

Говорил Григорий сдержанно, подбодрить отца старался, а внутри вскипала бешеная злость. И не только на этого казака — с рожденья видел он несправедливость. То один и тот же участок двум мужикам сдадут, то плетью кого отвозят, то ягоды отнимут, то лошадь уведут. И никакого с них спроса, никакого суда. Сколько же терпеть мужику?!

— А звать-то как же его? — ни к кому не обращаясь, спросил Григорий.

— Родионом, кажись, — подала голос Пигаска с другого конца рыдвана. — Та́к Валька-то его называла, как гадать на его приходила.

— Родион Фокич, стало быть, Совков, — подытожил Григорий и повторил еще для верности, будто бы запоминая это имя.

В хуторе, как только въехали, вокруг подвод начала собираться толпа. Как узнае́тся, как передается любая весть, того не объяснить, но в считанные минуты, пока до шлыковского двора доехали, порядочно собралось народу. Правда, больше-то старый да малый — остальные делом заняты, но и из тех, кто не в поле, тут же оказались.

— Убили! Убили! — выскочив из калитки, закричала Маню́шка. Вся она была встрепанная. Угол фартука за очкур заткнут. Руки по локоть в мыльной воде. Платок с головы съехал. — Да родимый ты мой, ненаглядный. Да чего ж это с тобой сделали, супоста-аты…

— Водички, водички тепленькой принеси, — толкала ее в бок Пигаска. — Тута и обмоем. Чего же домой-то этакого тащить.

— Чего, сызнова, что ли, казачишки разбойничают? — Это кум Гаврюха интересовался, проталкиваясь к рыдвану. Здесь уже все знали, что и как случилось.

— Каза́ки обычьем — собаки, — отозвался дед Илья Проказин. Стоял он тут в армяке, хоть и жарко было, и босой, как всегда. В руках у него — кол, толщиною в оглоблю.

— То нагайкой да кулаком они с нами управлялись, — опять заговорил Гаврюха. — А теперь уж до шашек дошли. Вот ведь в чем слава-то казачья! За лучшей не гонятся они.

— И слава у их казачья, и жизнь собачья, — пробасил Филипп Мослов сумрачно. — Завсегда царь их подкармливал, как хороший хозяин собаку, а они за его грызли всех кругом.

Подковыляв на деревянной ноге, к рыдвану подступился Тихон Рослов и, глядя, как Манюшка с бабкой Пигаской обмывают Леонтия, как стекает с него густо кровавая вода, забористо крякнул и покачал головой.

— Дак вот чем глаза-то мужику промывают, чтоб лучше видел!

— Еще как промывают-то, Тиша, — отозвался Леонтий. Уху вот стервец отрубил, и ваших нету…

Все они возмущались, понимая свое бессилие и безнаказанность разбоя. К атаману станичному идти бесполезно: блоха блоху не ест. В судах и раньше не раз пробовали правду искать — не нашли. А теперь и вовсе ничего не поймешь. Власти перемешались, да и суда-то, наверно, никакого нет. И снова глухим рокотом дальнего грома отшумит в мужичьих сердцах невзгода, и на Великих Весах Правды прибавится еще одна гирька — та самая, что переполнит Чашу Терпения и перетянет ее.

Едва ли кто-нибудь из них догадывался, что это был, не только последний вовеки безответный казачий удар по мужику, но и первый, изначальный удар нависшей и готовой уже взорваться гражданской войны в здешних местах.

Кто же мог тогда подумать, что тонкая эта струйка крови от уха Леонтия Шлыкова — не просто струйка, а изначальный кровавый родничок. Скоро тысячи таких родничков забурлят горячими ручьями и разольются кровавыми реками не за тысячи верст где-то на германском фронте, а вот здесь, на родимых мирных полях, не политых кровью со времен Пугачева.

Кончилось в темной душе мужика вековое «непротивление злу», вот-вот сверкнут оттуда испепеляющие молнии и грянет гром. Будто заложен фугас, и будто сапер уже подпалил конец бикфордова шнура. Тишина сохранится лишь до тех пор, пока горит шнур, а потом все взлетит на воздух и перемешается с пеплом.

5

С тех пор как вытурили Кольку Кестера из гимназии, отец держал его как работника. С ребятами деревенскими так и не сошелся он, с девками на редких вечерках тоже не бывал. Жил бирюком, оторванным от всего света. Мать исподтишка жалела его, но воля отцовская в доме была непререкаема.