На землю пали короткие вечерние сумерки, потому как солнышко давно закатилось, а месяц, вися над курганом за реденьким облачком, не мог пока одолеть и отпугнуть потемки.
Васька замел мусор в угол двора, собрал его в кучку. Оглянулся на темное кутное окно: спать, стало быть, улеглись все. Вышел за ворота, прошагал мимо Дурановых, избушку бабки Пигаски миновал — вот он и Прошечкин дом…
Трепещет сердечко, колотится, будто косогон у сенокосилки: выйдет ли Катька-то? Поздно уж. Спать, наверно, легла. Отбежал за угол Прошечкиного тына, притаился, прислушался и громко три раза свистнул. Долго, показалось, ждал — ни звука уловить в ответ не мог. Повторил троекратный свист и опять затаился.
Это сигнал у них такой условный был — свист. И знала его Катька еще с осени. Сегодня, конечно, не ждала она Ваську, а потому спит, видать, беззаботно. Не дозовешься ее.
Приуныл Васька и совсем уж было вернуться домой собрался, но тут натужно засвиристела старая калитка, будто простуженная ворона каркнула. Выглянул из-за плетня Васька — стоит Катюха в короткой шубейке, в наскоро накинутой серой шали, по сторонам оглядывается и никого, понятно, не видит. Налетел на нее Васька ураганом, обнял и закружил. Под пимами тонкий ледок в лужицах захрустел звонко.
— И-и, шалопутный полуношник! — задыхаясь от радости, выдохнула Катька, отстраняя его от себя. — Чего ж ты ночью-то? Спала ведь уж я. Думала, во сне мне свист этот померещился. А посля проснулась да сызнова услышала…
Поцеловать ее Васька не решился. И она холодно отодвинулась от него, несмело позвала, сторожко поведя глазами:
— Отойдем, что ль, в степь: враз да выйдет кто тута.
Они привычно, как всегда, пошли по дороге в степь. Но пошли отчужденно как-то, не касаясь друг друга. И каждый думал о своем. Слова, какие говорили раньше друг другу, теперь будто бы потеряли смысл, повяли, как вянут подкошенные в поле цветы. Многое хотел бы сказать Васька, да к чему теперь говорить, коли все переменится скоро…
Днем хорошо пригревало, таяло. Лужицы на дороге объявились — не то что воробью напиться, курице искупаться можно. А в ночь, когда вылупился из-за кургана рогатый месяц и выкропились яркие звезды, приморозило, да так, что лужи скоро промерзли насквозь и лед в них начал трескаться. С нежным звоном падали тонкие льдинки в пустоту под ногами. Плетни мохнатым куржаком оделись, как зимой.
— Дак что ж, Васенька, — вдохнула Катька морозный воздух, — слышала я, в солдаты будто бы ты уходишь? Ко мне и заглядывать перестал…
— По осени ухожу, — глухо ответил Васька.
На душе у него и без того было тоскливо и муторно, а тут еще с хутора донесся жуткий, затяжливый собачий вой. И доносился он, кажется, из их двора.
— Ух, пропасти на ее нет, на эту собаку! — зажала уши Катюха.
— Да это Курай, знать, наш заливается, — безошибочно определил Васька. — С чего бы это его прохватило?
— Ой, да ведь примета-то нехорошая какая!
— Ну их, приметы всякие! — храбрился Васька, а у самого тоскливо давило под ложечкой. — Повоет да перестанет.
— Нет, нет, Вася! — тревожно воскликнула Катюха, прильнув к плечу парня и обнимая его дрожащими руками. — Боюся я! Страшно мне, жутко чегой-то. Давай воротимся!
Они повернули обратно. Вой собачий то смолкал, то снова тягучим, ядовитым зовом повисал над спящим хутором. Катька трепетала всем телом и еще теснее прижималась к парню, надеясь найти в нем защиту от нахлынувшего страха. А Васька до крайности замедлил шаг, почти остановился, одеревенел весь. Через великую силу, против воли и вопреки своим чувствам, подчиняясь одному лишь холодному рассудку, хотел он сейчас же, не сходя с места, сию же минуту высказать то единственно разумное, что оставалось предпринять в их положении: оборвать все нити, связывающие их, и расстаться. Не будоражить, не терзать понапрасну душу. Конец уже предрешен. И чем скорее наступит ясность, тем легче будет ей и ему при последнем расставании.
А Катька, будто бы читая его мысли и ни за что не желая дать ему выговорить вслух страшные, как приговор, слова, торопила вперед, молитвенно заглядывала ему в глаза, трепетала в предчувствии беды.
— Глянь, глянь, Вася! — вдруг остановилась Катька, указывая в степь.
Со стороны города и не по дороге, кажется, — снег-то совсем уж неглубокий стал, — друг за другом ехали несколько конников. На белом снегу они хорошо были видны. Передний спускался в балку, так что зачернелась лишь голова и скрылась за белым косогором. Потом и остальные исчезли там же, в балке.