Толик засмеялся и изобразил. Тут меня, видимо, и накрыло, потому что я палец увидел. Полупрозрачный, но совершенно живой и гибкий — он все пытался зацепиться ногтем за зуб, но каждый раз пролетал насквозь.
ДОБЫЧА
Она шла впереди, заслоняя гладкими, крепкими икрами окружающий мир. Митя не отставал. Он давно уже миновал угол, где нужно было свернуть влево, в сторону гостиницы, и теперь не узнавал улиц. Короткие бриджи обтягивали ее маленькие упругие ягодицы. Митя все гадал: то ли податься вперед, поравняться, обогнать и заглянуть наконец в ее лицо, то ли позволить случаю самому решить дальнейшее. Пожалуй, да, меньше всего ему хотелось разрушить уже сложившийся образ.
Они дошли до входа в парк. На скамейках сидели бабки с клетчатыми китайскими сумками и парочки, жмущиеся друг к другу, словно приклеенные. По мощеным дорожкам парка ее высокие каблуки цокали еще громче. Возле бородатого памятника, отдаленно напоминающею Карла Маркса, стоял совершенно безбородый парень с цветами. Митя вдруг понял, что они — Митя и икры — идут к нему, к этому парню. Стайка детей пронеслась мимо, мальчик кричал: «Нинка, Нинка, а ну стой!» «Нинка — узкая спинка», — невольно срифмовал Митя. У нее и правда была узкая спина, настолько узкая, что, когда она взметнула в приветствии правую руку, Митя увидел сзади полукружье ее груди.
Когда они целовались, Митя прошел мимо. Ее длинные волосы скрыли лица целующихся, впрочем, Митя особо и не вглядывался. Внутри было гадко. Он, не оборачиваясь, прошел несколько кварталов. Витые окна и барочная архитектура уже не радовали взгляд, хотелось не камней и не ступеней, а чего-то человеческого и по-живому прекрасного. Ноги сами вывели его на нужную улицу. Новая гостиница возвышалась над старым городом, озирая его безумными, расширенными стеклянными глазницами окон. Перед тем как вставить свою пластиковую карточку в дверь номера, он замер на мгновение. Маша была уже здесь, это было ясно по играющему телевизору, по суетливым шагам туда-сюда, по теням, возникающим и исчезающим в щели под дверью. И Митя заколебался — заходить, нет? Ведь можно сейчас уйти. Ведь никто не держит его за руку, никто не заставляет передвинуть ноги, шевельнуть пальцами. Деньги у него, в конце концов, есть. Соблазн был так велик, что по телу Мити пробежала дрожь. И словно продолжением этой дрожи карточка, уже всунутая наполовину в дверную щель, шевельнулась, продвинулась на миллиметр, но этого хватило, чтобы загорелась зеленая лампочка и замок отщелкнулся. Дверь распахнулась.
— Митя! Вернулся? — закричала радостно из ванны Маша. — А я уже почти готова! Сейчас ужинать пойдем, да? А куда?
Митя прошел в комнату и лег на кровать лицом вверх, раскинув руки. На потолке, также широко расставив лапы, сидел паук. Митя раскрыл рот, и паук, словно поняв поданный сигнал, выпустил паутинку и медленно спустился, сполз по ней прямо Мите на язык.
— Все-все-все, я уже все! — выскочила голая Маша из ванны с головой, обмотанной полотенцем, и увидела, что Митя спит, разметав руки по покрывалу и тяжело дыша через раскрытый рот.
СМЕНА СОСТОЯНИЙ
Гаврилов не спешит. Высохшими, заскорузлыми пальцами, покрытыми трещинами с въевшейся на века черной копотью, он не спеша натягивает червя на крючок. Вонзает тому острие в самую попку, а потом натягивает. Бережно, чтобы не порвать. Одна половина червя растягивается, другая скукоживается, извивается. Гаврилов специально их — червей — только под утро накопал, чтобы живые были, свежие. И сейчас он их время от времени водичкой сбрызгивает: уж больно день жаркий.
Гаврилов натягивает червя на крючок с расчетом — чтобы чуть не до конца, чтобы самый хвостик вилял призывно, но сразу за хвостиком бок червяка пронзает острие крючка. Не пронзает даже, а просто так натягивает кожу, что та вот-вот лопнет. Удовлетворенный, Гаврилов осматривает наживку и, осторожно придерживая леску повыше крючка, чтобы не упал, не зацепился, поправляет самодельные грузилки, плюет на поплавок (на удачу) и, размахнувшись удилищем, как кадилом, забрасывает червя в омут.
Сидит. Не клюет. Но Гаврилов не спешит. Он щурится от солнечных бликов и слушает, как бормочет вода. Поплавок подскакивает от мелких волн. Это мерное движение вводит Гаврилова в уже привычное состояние, которое он сам называет — канитель. В голове появляется особый зуд, кружащийся, повторяющийся, качающийся вместе с поплавком. Окружающий мир, река, деревья, другой берег — все это растворяется. И сначала перед глазами Гаврилова возникают картинки, воспоминания, мечты, а потом и они исчезают, остается лишь свет и озерная рябь, наполненная кругами, расходящимися по воде, и среди этой распускающейся воды только поплавок мельтешит где-то на краю зрения, напоминая Гаврилову о нем самом и о рыбалке.