Выбрать главу

Я замолчал. Навалилась тоска. Слова, слова, слова.

- Почему мы так много говорим, Митя? Нам что, больше делать нечего?

- Потому, что мы живем в этом дерьме, братишка, - усмехнулся он. Потом зло заметил: - При социализме, значит, философствует тот, кто правит, а остальные строем ходят.

Мы замолчали и некоторое время шли не мудрствуя.

- Я вот о чем думаю, мой друг Митя, - выходя из оцепенения, заговорил я. - Мне, похоже, надо готовиться.

- К чему? - находясь под впечатлением нашего разговора, без интереса откликнулся он.

- К смерти! - устало сказал я.

- К чему? - вытаращился Столб. - Ты считаешь, что дело зашло так далеко?

- Дальше некуда! - усмехнулся я. - Они меня прикончат.

- Но почему? - еще больше изумился он.

- Потому, что у них со мной ничего не получается. Заточка не та, зубило полетело. Я, должно быть, в их глазах - брак, и меня надо в отвал. Помнишь эзотериков: будущее не выводимо из прошлого. В этом все дело. Смерть ведь не продолжение жизни, а нечто совсем иное, логически не равное ей. Нам не надо искать логику в их действиях. С нашей точки зрения ее там нет. А они всегда действовали алогично. И если я до сих пор оставался жив, то, следуя алогичной логике: скоро я должен буду умереть.

Митька смотрел на меня во все глаза.

- Да, - протянул он, - прихватили тебя, а я, дурень, тут чирикаю, как весенний воробей, да дармовую ханку жру.

- На воробья ты, друг мой Митя, не похож. Нет на тебе гладком ни единого перышка, а вот прощаться давай. Мне надо побыть одному. И еще! Зря ты влез в это дело. Как бы они на тебе не отыгрались.

Я серьезно опасался за Митькино существование. Неведомые силы чего-то хотели от меня и поэтому не трогали, а с ним могли сделать что угодно. Мы обнялись. Я похлопал его по теплой спине. Это было все равно что похлопать ладонью по нагретому солнцем валуну. И разошлись в разные стороны.

Дома я тяжело упал в кресло. Крыша ехала. Что-то происходило не только со мной, но и с природой. Над городом не по-осеннему парило. Воздух наэлектризовался и искрил от любого колыхания жаркого ветерка. У лежавших в тени собак вместе с красной рвотой языка вырывалось изо рта голубое свечение. Люди быстро разбегались по домам, прикрывая рты платками. Над тугим полукольцом горизонта, охватывая его скользкие края, седым монументом вздымалась исполинская грозовая туча. "Он там", - понял я. Туча росла, густела, наливалась чернотой и неторопливо, как каток, ползла, подминая хрупкую сталь небес. Стало темно, как в печи, впору зажигать свечи. Как всегда неожиданно налетевший шквал так саданул в окна, что из них яркими блестками вылетели острые осколки стекла и засыпали пол. Град очередями под шум несущихся в панике поездов с воем ударил по мгновенно оглохшим крышам, и стало ясно - началось! Туча недовольно проворчала, рявкнула, громыхнула и, озверев от какой-то своей вековой обиды, начала яростно перекатывать камни по небесной кровле. Да так, что подпрыгивали вещи в квартирах. И в этом грохоте, в этой кромешной тьме вдруг разом, синхронно ударили тысячи ослепительных, жарко светящихся копий. Они вонзились остриями в мягкую, нежную землю, вцепились в ее грудь острыми жалами и так ее тряхнули, что закачались в испуге тучные дома, а люстры, воспарив, вдребезги разбились о потолки. И над прижавшимся к земле городом взорвался и повис ослепительный огонь накаленных добела тысяч и тысяч дрожащих нитей.

В голове моей тоже что-то ослепительно вспыхнуло и со звоном лопнуло. "Все-таки он меня достал", - была последняя моя мысль. Разрывая какофонию звуков, сквозь треск молний оглушительно ударил колокол. "Три! - громко с издевкой сказал кто-то. - Старт!" Моя голова дернулась, стала языком этого гудящего жука, ударилась в край его холодной юбки и, с хрустом лопнув, разлетелась на тысячи жужжащих осколков. И я - умер!

Звериная ночь

Редкая жухлая трава до горизонта и тишина. Степь. Только небо да далекий пустой горизонт. Лишь изредка битое стекло озер освежит жадный взгляд, а потом опять рыжая однообразная пустота - спелая шкура ленивого зверя перед линькой. Ах, небо-небо, на что смотреть в степи, если б не его бесконечная и бездонная круговерть. А степь грозна: буйны травы, темны буераки, глубоки трясины лиманов, хитер и опасен зверь - затаился и ждет. Но не это страшит степняка. Что ему волчий оскал или клыки камышового властелина! Тут все понятно и привычно. Это всего лишь зверь.

Страшны в степи ночи. Нет ни одной живой души, которая не затомилась бы от жути, когда в потоках испарений и льющихся красок багряное солнце спускается за дальний предел земной тверди. Ночь влагой и тишиной ложится на травы. Мириадами насекомых пробует она свой дремлющий голос, сначала едва слышно, а потом заливая всё окрест половодьем звуков, топя в нем дневную ясность и простоту. Будто окунули мир в черную краску, да забыли отмыть. Чувствуешь, что попал в мир иной, непривычный и опасный. И среди этого бескрая и неузнавания просыпается другая степь, небесная, полная неясных огней и горящих глаз. Ночь красит углы и тени углем и сажей все плотнее и гуще, но уже горят в вышине раздутые ветром яркие огни холодных небесных костров. Как не похожи они на полет одинокой звезды, что промелькнет и сгорит, чиркнув спичкой по небосводу. И если природа на земле затаилась и ждет, то небо, загоревшись от края и до края тысячами огней, вдруг плавно двинулось с места и пошло к неведомому пределу. Что это за великий ход в небесной степи? Огни неизвестных кочевий, глаза иных существ? И когда он набирает силу и мощь, когда горит и пылает так, что становится нестрашно, вдруг начинает алеть край гранитного черного круга, на котором стоит небо, и все понимают, что это только начало.

И вот тогда, очертив границы неба и земли, умытое кровью безвестных жертв, грузно всплывает оно - зловещее светило ночи, хозяин и поводырь жадных глаз. Все смолкло, стихло, затаило дыхание. Кровавая правительница кровавой ночи выходит на необъятный смотр. Страшна ее власть, ужасна ее красота. И если бы была она такой всегда, то кончилась бы жизнь в каждом теле, ибо не дано живой душе долго выдерживать это звериное могущество. Но душа трепещет, ждет, не зная, чего, может, милости от мировой госпожи, может, ищет бесстрашия в самой себе. И, как будто понимая это, величавая красавица не торопясь начинает свой полет к ждущим ее созвездиям. Медленно восходит луна, уменьшаясь, меняя кровавые одежды на светлые белые покрывала. Легчают звезды, открываются глубины мира и, пронизанное все более легким светом, дрожит, отворяясь, пространство. Как будто наполнили его миллионами легких белых крыл, наполнили и велели трепетать и биться. Нега струится на степь, нега и сон. Как жить маленькому человеку, как жить степняку между двумя великанами, двумя равнинами, какую выбрать, какой бояться, какую любить?

И, когда наступает утро, забывает он кровавый восход ночного светила. Однако он его вспомнит, и не раз: когда покажет оно ему свои золотые рога и канет в прорву звезд, лишив сна и неги, отобрав мужество, оставив одинокого посреди тьмы и страха; когда налетит ночная гроза и небо начнет трещать и хрустеть; когда сквозь льющиеся потоки увидит человек, как жутко вспыхнет глаз ночного светила в разрыве туч и вырвется из него, крутясь и извиваясь, огненная змея и, мгновенно исчертив небо, вопьется, шипя и клокоча, в неосторожно приподнявшееся с земли живое существо; когда вдруг выйдут из берегов реки, и затопят степь, и слижут источник его благосостояния - скот, и уничтожат его народ, и бросят жалкого на степной угор, где, питаясь травой и сусликами, будет ждать он своей участи.

Много раз вспомнит эти рога он, степной кочевник, живущий между молотом и наковальней. И выберет степняк ночь, ее первобытность и свой Страх. Потому, что только ночью он знает, что он - Жертва. Всегда! И исчезнет его гордость, и преклонит он колена, и падет на лицо свое, и умрет от жути. Ибо как ни хорош день, как ни приятно солнце, боится и трепещет живое только перед Смертью. И душа степняка отделит свет от тьмы, и определит Тьму как Смерть, и начнет молиться ее стражам и ее повелителям. Молиться и трепетать.