— Очень сомневаюсь.
— Начинать, день с вина — безумие, по-моему. Я присоединяюсь к английской диете, — ответила Мария, доставая накрашенными ногтями сигарету из пачки, пламя зажигалки, поднесенной Ильей, промелькнуло по ее темно-серым глазам тревожной вопросительной искоркой и тотчас растаяло в потоке солнечного света. Она, аккуратно причесанная, тронула волосы на затылке, лицо ее казалось молодо, свежо, ни тени вчерашней усталости, и Васильев подумал, что утренняя ванна, некое колдовство известного ей лицевого массажа, который она делала втайне, удивительно молодили ее по утрам. — Вчера был туман, а какое прелестное сегодня утро, — сказала она, глядя на канал, где, равномерно постукивая мотором, разворачивалась от причала снежной белизны моторная лодка и ветровое стекло сияло на солнце брызжущим веером. — Так что — решили по-английски?
— Мне стакан горячего молока, — сказал Васильев, ему не хотелось есть. — И достаточно.
— Отлично. Херр обер! — Илья сделал неуловимое движение к метрдотелю, и это был жест человека, привыкшего к ресторанам, а метрдотель, тщательно поправлявший занавеску на слепящем окне, шагах в пяти от столика, мгновенно подошел, излучая удовольствие румяными щеками в связи с хорошим настроением гостей, прекрасным утром, положил перед каждым меню, большие, золоченые, как дарственные папки почтенному юбиляру.
Не проявив ни малейшего интереса к меню, Илья вскользь сказал метрдотелю несколько слов по-немецки, и тот, щелкнув каблуками, таинственно-намекающим тоном проговорил: «Jawohl, ein Moment»[17],— и деловито удалился на коротких упругих ножках бывшего военного человека.
— Он, конечно, принял тебя за немца, — сказала Мария и полистала ради любопытства меню, прочитала вслух по-французски названия блюд. — Ого, боже милостивый, утренние мясные блюда обрадовали бы Ламе Гудзака! — Она закрыла золоченую папку и взяла сигарету, прислоненную к краю пепельницы. — Илья, ответь мне на один вопрос, — проговорила она со вздохом, — кому в этом западном мире удобнее жить — американцу, немцу, итальянцу или, наконец, русскому? Ты это замечал?
Илья сказал жестко:
— Никому! Надежды давно умерли, как и боги. Семидесятые годы — критические, восьмидесятые будут роковыми. Поэтому — либо, либо…
— Что «либо»?
— Либо все удовольствия цивилизации, превращение земли в мусорную свалку и самоуничтожение к концу века, либо здравый смысл плюс новый Иисус Христос…
— Ты веришь, Илья, в здравый смысл? — спросил Васильев, думая о жестокости его утверждения, соглашаясь с ним и не соглашаясь. — Мне кажется, что в последние годы люди потеряли веру в самих себя. И это всех разъединило.
— Разъединила жадность, кровь и тупоголовость политиков, — проговорил Илья, поигрывая зажигалкой. — Я давно расстался бы со своей поношенной оболочкой, только… Только одно держит еще на земле — праздное любопытство: а что дальше будет? Стоило, к примеру, мучиться жизнью, чтобы вас увидеть…
И он повел ласково усмехнувшимися глазами по задумчивому лицу Марии, а она не ответила ему, закинув ногу за ногу, чуть морща переносицу, рассеянно следила за разворотами отдаленно потрескивающих белых моторок на сплошь уже залитом солнцем канале, и тогда в сознании Васильева туманно проскользнуло: «Не может быть, чтобы у нее что-то осталось к Илье от того, школьного, от той осени сорок первого года… Что такое? Неужто я ревную?»
— Еще просьба, Владимир, — сказал будто между прочим Илья, взглядывая в окно, куда смотрела Мария. — Я решил купить у тебя картину с выставки. Она называется «Псковское утро». Если ты не против, то я…
— Не могу тебе ответить положительно, — не дал ему договорить Васильев. — Мне лучше подарить тебе, чем продать. Я подумаю.
«Как я хотел много лет назад встречи с ним, — думал Васильев час спустя, когда они расстались с Ильей. — Мы были совершенно разные в чем-то, я во многом чувствовал его превосходство, но был ли потом у меня лучший друг, чем он? Невыносимо то, что мы понимаем противоестественность… с которой ничего нельзя поделать!..»
На площади Святого Марка пахло дымным холодком осени, площадь, овлажненная недавним туманом, светло отблескивала на солнце, и здесь веселой метелью, оглушительно треща крыльями, взвихривались огромные стаи голубей, низко носились над зелеными крышами Дворца дожей, над набережными и, вновь обдавая настигающим шумом, садились на площадь, на головы и плечи трех старух американок, с возбужденным смехом рассыпавших крошки хлеба вокруг себя. Уже не работали летние кафе, тенты и цветные зонтики по-осеннему свернуты, стулья и столики везде сдвинуты, а пахнущий морем ветер с Большого канала, мерцающего густо-синей тяжелой водой, шевелил, гнал у пристаней обрывки газет, смятые сигаретные пачки, пустые целлофановые пакетики, закручивал весь этот туристский мусор в шуршащие карусели возле витрин опустевших до весны магазинчиков.
— Маша, давай постоим здесь, — сказал наконец Васильев, молчавший от самого отеля после разговора с Ильей. — Ты знаешь, где мы сейчас находимся?.. — добавил он, пытаясь вернуть ощущение душевной ясности в этом необычном городе, который вдруг потускнел, темно заслонился тревожным, незаконченным, и свежее октябрьское утро, дуновение по набережной сыроватого воздуха, зеркальные вспышки ветровых стекол на бороздящих канал катерах воспринимались им как нетвердая временная реальность.
— Бывает, Маша, площадь Святого Марка в бурные весны затапливается водой, и каменные плиты храма… — проговорил Васильев и запнулся, заметив тоненькую морщинку досады между бровей Марии.
— Не надо туристских пояснений. Давай немного помолчим. Я пойму, — сказала она, наблюдая умиленных старух американок, все кормивших раскрошенным хлебом голубей на площади. — Не знаю, рассказал ли он тебе, что его спасло, — заговорила Мария минуту погодя, мельком оглядывая канал, пристань, свободные гондолы, качающиеся у высоких столбов, и нежную яркость неба над вырастающими из воды дворцами. — Получилось так, что в сорок четвертом году пленных привезли из лагеря на расчистку какого-то немецкого городка после американской бомбежки. Там Илья работал на завалах разрушенного завода и однажды каким-то невероятным образом познакомился с одной немкой. Некой Мартой Зайглер. Она была не очень молодой, представь — немного горбунья, но… с глазами Гретхен, несомненно… — Мария с насмешливым безразличием пожала плечами. — Как ты понимаешь, все это похоже на Илью. Он заговорил с ней по-немецки, а она попросила коменданта лагеря присылать его к себе на работу. В сорок пятом, после освобождения, он остался у нее. Забавная история, не правда ли? И, как я поняла, он любил богатую немецкую горбунью… несомненно, с глазами Гретхен. — Она опять пожала плечами, покусала губы. — Десять лет назад его жена умерла и оставила ему, как он сказал, маленький, но хороший заводик швейных иголок, который он недавно продал и приобрел какие-то акции. Ну, чем мы будем сейчас заниматься в очаровательной Венеции?
— Ничего не могу с собой сделать. Илья не выходит у меня из головы, — сказал Васильев. — Пойдем по набережной, Маша. Я тебе покажу мансарду, где я жил два года назад, — добавил он, и вновь ему захотелось и не удалось вернуть легкое, молодое настроение его прошлого приезда в Венецию.
…А тогда хорошо было пройтись весенним утром по теплой, еще влажной набережной, где уже завтракали туристы в открытых кафе, с удовольствием шагать по ее брусчатнику, несколько устав от работы в снятой под мастерскую мансарде, и охватывало волнением надежды, любви, веры в бессрочность апреля.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
За последние десять лет в московской мастерской Васильева побывало много художников, и он охотно показывал каждую свою новую работу. Но все принятые в таких случаях слова, все эти «талантище», «удивил», «ну, знаешь ли», все эти восторженные или ревнивые восклицания, возведение взора к потолку, закладывание рук за спину, неопределенное мычание и глубокомысленное покашливанье, продолжительное хмыканье со значительным видом и все жесты не то ошеломления, не то вежливого неудовольствия давно утратили первородную свежесть вместе с искренностью, он же сам почасту воспринимал это как необходимые издержки общения с собратьями по профессии, без которых, однако, жить в затворничестве невозможно.