Его разрушил укол. Болючий, резкий, глубоко в локоть, до самой кости. Я невольно пискнул. Что-то холодное прижалось к шее, чьи-то пальцы обхватили запястье, надавили чуть выше ладони. Что-то звякнуло, что-то разбилось. Громко затопали быстро удаляющиеся шаги.
Я лучше слышал, я начал чувствовать тело, я узнал запах спирта и формальдегида. Мелькнула мысль о больнице, но была отброшена. Без логики, без причины, из чистого страха и непонимания.
Чувствительность возвращалась. Я уже мог пошевелить пальцами на руках, но когда попробовал шевельнуть рукой, то поднять ее не смог, но услышал звон. Словно цепочка звякнула.
Цепочка, спирт и формальдегид, я в больнице, и я привязан. Черт с ней с больницей, я привязан, и я ничего не вижу. Паника накатила. Я хотел всклочить, но руки и ноги слушались плохо, и сил порвать цепи у меня не нашлось. Они лишь лениво, потревоженно звякнули.
Я бился в истерике, я кричал, что было сил, пытался сбросить повязку с глаз, все напрасно. Кто-то сильный, питоном обвил мои ноги. В бедро вонзилась тонкая игла. Женский голос сказал:
- Все!
Голос я не знал, а облегчение в нем сквозящее ничего хорошего не обещало. Она произнесла всего одно слово, но это было с большой буквы Слово. В нем смешалось все и удивление, и радость, и гнев, и облегчение, усталость и, наверное, все-таки, ярость.
На лоб мой легли ледяные пальцы, я ощутил запах лаванды и апельсина. В лицо пахнуло крепким кофейным ароматом.
- Вы слышите меня, Глеб? – спросила женщина. Судя по голосу ей лет пятьдесят, или она очень много пьет и курит. – Не пытайтесь, что-то сказать или сделать, просто расслабьтесь. Мы с вами поговорим в следующий раз. Когда вы вновь очнетесь, меня сразу позовут.
- Инга Александровна, - голос был тот же, но он отодвинулся и унес с собой аромат кофе. – Присматривайте за ним, не покидайте палаты, для ваших естественных нужд возьмите утку. Ужин прикажу подать вам сюда. Николай Николаевич сейчас принесет вам кровать. Да, - голос был направлен в иную сторону, - ты был прав, он уникальный мальчик.
- Волошины умеют удивлять, - усмехнулся молодой, звонкий, чистый мужской голос.
Волошины?
Тело мое вновь стало чужим, мысли запутались в себе, мышцы обмякли. Тьма внезапно расцвела красками, в ней появились зеленые, красные, желтые, синие, огоньки, медленно разрастающиеся до размеров взрывов фейерверков, осыпаясь вниз раскаленными звездами.
Рядом со мной и мать и отец. Она красива, в голубом платье, держит меня под руку, и широкая юбка ее окутывает мне ноги. Она смотрит вверх, ее рот чуть приоткрыт, как всегда в минуты удивления, или восхищения. Он вверх не смотрит, он смотрит на нее, в его крохотных, словно мышиных, глазках восхищение и страх. Восхищение женщиной ставшей его женой, и страх ее потерять. Нет, не физически, ее смерть он бы пережил. Горевал бы, пропил бы остатки состояния, в сотый раз перезаложил бы дом, но пережил. Он боялся, что она уйдет, сбежит с молодым морячком, или офицером.
Такого позора, такого унижения он пережить бы не смог. Но он знал, что она не уйдет. Она любила его и только его. Он не понимал почему и за что, но принимал ее любовь, страшась узнать откуда она берется.
Отец повернулся ко мне, маленький, пузатенький, лысый. Его крохотные заплывшие глазки сверкнули, пухлые губы растянулись в улыбке. Он был неприятен, но от него шло столько любви, что я улыбнулся ему в ответ.
- Он улыбается, - выдохнул мужчина.
Ему ответила женщина, которая крикнула «все», но слов ее я не разобрал, лишь тон, слегка насмешливый, не над ним, надо мной. Не знаю, как я понял это, просто ощутил, но даже мысленно возмутиться не успел.
Теплые, мягкие лапки Тьмы погасили огни, прогнали родителей, окутали меня, отгородив от мира. Они звали меня с собой, они манили, обещали спокойствие и радость. И я не стал им сопротивляться.
Тьма приняла меня, нежно окутала, вжалась, как во что-то родное. Как Оленька вжималась в своего медведя.
Оленька? Кто такая Оленька и почему она с медведем? Не важно, разберусь потом, сейчас у меня есть Тьма.
Я отдался ей целиком, и она приняла меня.
Глава 34
За окном идет снег. Наверное, последний в этом году. Такой, точно последний. Крупные снежинки опускаются медленно, кружась и играя друг с другом.
Я лежал на жестких, прикрытых продавленным матрасом, досках кровати и смотрел, как они кружатся в танце, словно пары на балу. Дамы раскинули широкие юбки, кавалеры, заставляют их шелестеть, легонько раскручивая заставляя и позволяя взлетать.
Звучит музыка, приглушенная гулом голосов, и шелестом накрахмаленной ткани. Она почти неразличима в шуме, но тело ловит ритм, подстраивается под него, и давно известная мелодия начинает звучать в голове. И танец продолжается.
Я помню. Моя рука в белой перчатке, неудобной, цепляющейся за ногти, и кожу, слишком тугой, раздражающей изнутри, но приятной снаружи. Я не хотел ее надевать, матушка настояла. Сказала, что моей даме понравится. Как, почему и зачем не сказала.
И вот я стою, в военного покроя кителе. Его высокий воротник царапает мне подбородок, а сбившийся шейный бант сильно давит на кадык. Черт побери, я должен был быть самым красивым юношей на этом балу. Галантным кавалером, чей род не только знатен, но и древен. Пусть и беден.
И я стою, выпятив грудь, стараясь унять сердцебиение и восстановить дыхание. Ни то, ни другое мне не удается. Я чувствую, что краснею. Стыдно, как же стыдно! Я должен произвести наилучшее впечатление. Должен! Я вытягиваюсь в струнку, закладываю руку за спину, поворачиваюсь, и краснею еще больше.
Сердце начинает бешено стучать в груди, дыхание прекращается вовсе. Я обязан взять себя в руки, обязан показать все лучшее, на что я способен. Но, черт возьми, как это сложно, когда ее рука в твоей, а на тебя смотрят два безумно синих глаза.
Смотрят заинтересованно и немного озабочено. Огромные неестественно синие полные заботы. Я не помню ее лица, не помню ее прически, губ, улыбки, рук. Глаза. Только бесконечно глубокие совершенно синие глаза.
- С вами все хорошо, Глеб? – спросила она.
Я помню ее вопрос, помню, как тонкие пальчики ее сжали мою кисть, помню, как сердце мое перестало биться, как по спине вверх побежали мурашки, а вниз тяжелая капля холодного пота. Я помню, как с трудом удержался на ногах, от чарующих звуков ее голоса. Вот только самого голоса ее не помню.
Я помню тот вечер, тот бал. Мы отчаянно нуждались в деньгах, и все же тятенька не позволил себе не отметить отъезд в Петербург. Он устроил не прием, настоящий бал, и не упустил возможности вывести меня в свет. Я не слишком понял зачем. Мы отправлялись в Петербург, как минимум на год, а то и больше, и устраивать мою партию с местным девицами было мягко говоря странно.
Но матушка сделала для этого все. Она собрала весь девичий свет. И честно говоря, та, чья рука лежала в моей, мне нравилась. Жаль, что сейчас, спустя всего три месяца я не помню ни ее лица, ни имени, ни голоса. Только глаза, безумно голубые глаза.
Зато хорошо помню взгляд матушки, когда танец кончился, и я поклонился партнерше. Помню мы долго говорили, условились писать друг другу. А ведь я взял ее адрес. Найти бы только.
Нет, не найду. Все погибло. Все бумаги, документы, грамоты, деньги. Все. Родители.
На нас напали. Ранним вечером, когда сумерки лишь начинали опускаться на землю. Я помню высокого человека в черном рваном капюшоне, что руководил нападавшими прислонившись к березе, словно обняв ее.
Они убили всех. Родителей, слуг, лошадей. Задушили даже чижа в клетке. А матушкину болонку повесили на дереве. Выжил только я. Не знаю почему и как, но меня они не убили. Наверное, посчитали, что рана на голове смертельна, и добивать не захотели. Или решили, что все равно замерзну. Почему я не умер, пролежав сутки без теплой одежды, с проломленной головой тоже не знаю. Наверное, потому, что Господь хочет, чтобы кто-то отмстил убийцам моих родителей, а кто для этого подходит лучше, чем оставшийся в живых сын? Возможно.