Выбрать главу

Димка подпустил его поближе, потом прислонил к стене автомат, сунул в рот четыре пальца и свистнул так, что у самого зазвенело в ушах.

Человек остановился как вкопанный, потом отбросил топор и, размахивая бидоном, помчался обратно, с невероятной для его солидного возраста прытью.

Впереди был мост. И три часовых, каждый из которых мог оказаться не в меру любопытным. Димка неспешно крутил педали, а в голове у него вертелась дурацкая школьная поговорка: «Любопытство не порок, но большое свинство». Поговорка эта вертелась у него в голове, как испорченная пластинка на патефонном диске, бессмысленно, на одной и той же ноте. И чтобы избавиться от этого наваждения, Димка стал насвистывать, а когда и это не помогло, даже тихонько запел по-немецки: «Ich bin jung und du bist jung…» — «Молод я и ты юна…»

А мост уже был совсем близко, и первый из часовых стоял, повернувшись лицом к реке, и задумчиво плевал в воду. Он обернулся только тогда, когда Димка поравнялся с ним. Взгляд у него был задумчивый, тусклый и скользнул по Димке, как по чему-то ненужному, настолько лишнему в этом мире, что это никах не касалось его, часового, стоящего здесь ради неведомой, но высокой цели.

Димка ехал нормально — не быстро, не медленно, с той самой скоростью, с которой возвращаются домой рабочие, а он уже давно заметил, что есть у них эта своя традиционно рабочая скорость, и ее не спутаешь со скоростью того, кто едет по делу или прогулки ради. И Димка чутьем понимал, что часовые тоже знают эту истину, что они пригляделись ко всяким едущим и, наверное, по скорости могут определить — подозрительный ты человек или нет. Но скорость скоростью, а вот обернутый газетой ствол торчал из портфеля прямо-таки вызывающе. Может, для всех остальных он был просто палкой, обрезком трубы и мало ли чем еще, но для Димки-то он был стволом, даже мушка ясно вырисовывалась на его конце, и казалось, что просто невозможно не заметить этого.

Второй часовой был явно человеком иного склада, нежели тот философ, мимо которого Димка уже проехал. Этот в воду не плевал. Этот все время двигался: десяток быстрых шажков в одну сторону, потом в другую. То ли характера он был такого, то ли томился чем-то.

На Димку он таки обратил внимание, даже приостановился на мгновение. Скосил глаза на портфель. Димка всем существом своим почувствовал, как во рту у этого парня зашевелился язык, чтобы крикнуть: хальт! Но, если язык и зашевелился, то слово почему-то не вылетело, проглотилось, и часовой, после мгновенной задержки, опять засеменил туда-сюда.

А впереди везли гроб. Гроб был большой, лакированный, цвета тех глянцевых каштанов, которые каждый мальчишка, неизвестно зачем, собирает осенью.

Гроб стоял на телеге, а рядом с ним, свесив ноги, сидел здоровенный мужик в овчине, в зимней облезлой шапке, засунув кнут за голенище заляпанного грязью сапога.

Наплевать было Димке на этот гроб, к тому же наверняка пустой. И если, нажав на педали, он объехал телегу, так оттого лишь, что не хотелось изображать ему какую-то похоронную процессию.

Третий часовой сошел с деревянной панели на проезжую часть моста и поднял руку.

Димка не сразу понял, что же такое вдруг изменилось — то ли в нем самом, то ли в чем-то еще. Потом догадался — так он же не крутит педали, велосипед хоть и едет, но по инерции. И еще он — Димка — ни о чем не думает. Голова — как пустая бочка. Даже холодно от такой пустоты.

А лицо у часового было бугристое, пористое и лиловатое, как разведенный денатурат. Оно досадливо передернулось, да так передернутым и осталось. И рукой он махнул досадливо, как если бы не махнул, а сказал: проезжай, дурак! И Димка проехал.

Позади него, громко и тоже досадливо крикнули: тпру! Димка не обернулся, но так отчетливо представилось ему, как крестьянин натягивает вожжи, как лошадь вздергивает голову и запрокидывает ее в сторону, приоткрывая свои лошадиные, желтые зубы, что потом уже Димка не знал — обернулся он или нет.

А по городу ехалось быстро. Здесь был либо асфальт, либо тесаный шведский камень. Здесь можно было крутить вовсю. Что Димка и делал — крутил, крутил… Казалось, еще немного и его «эренпрейс» взлетит и понесется, не касаясь мостовой.

Но на каком-то углу, когда он повернул так резко, что чуть не вляпался в фонарный столб, Димка сказал себе: тпру! Почти совсем, как тот мужик в овчине.

В ту самую минуту, когда Хуго, смачно плюнув для облегчения души, решительно зашагал к дому, из-за ближайшего угла вылетел на «эренпрейсе» Димка.

Когда он, шикарно затормозив, спрыгнул со своего железного коня, Хуго плюнул еще раз, теперь уже с нескрываемой яростью, и собрался выдать длинный ядовито-презрительный монолог, но вдруг поперхнулся и уставился на портфель, болтавшийся на велосипедном руле. Уставился так, словно сроду не видел портфелей и считал, что они существуют только в сказках.

— Ну чего пялишься? — устало сказал Димка. Он снял портфель с руля и протянул его Хуго. — Бери и топай.

— Топай?! — Хуго хотелось кричать от злости, но голос почему-то звучал плаксиво, почти истерично. — Сначала ждешь тебя, как последний кретин, а потом… Может, лучше мне этот шмайссер на грудь себе повесить? Он же у тебя из портфеля торчит так, что первый же шуцман…

— Цыц! — сказал Димка. — Цыц, дитя человеческое. Бери портфель и топай, куда положено. Авось там не рассердятся за опоздание. Спекулянты, особенно те, что оружием промышляют, не должны сердиться. Они народ понимающий. А я тебя буду ждать… Нет, не здесь, конечно. Здесь ты, небось, всему кварталу глаза намозолил. Ждать я тебя буду в Стрелковом парке, возле Офицерского клуба. О’кэй? Да смотри, чтобы тебе не всучили какие-нибудь… пфеферкухены.

Хуго почти вырвал у Димки проклятый портфель. У него даже горло сжало — от возмущения, злости, отчаяния и… бессилия. Да, от бессилия. Надо бы в морду дать, а он не может. Он подчиняется. Ну почему он всегда подчиняется?

— А ты у нас мальчик-молния, — час спустя сказал Димка, отбирая у Хуго несколько полегчавший портфель.

— Сам же сказал — проверь.

— Проверил?

— Проверил. Насколько это возможно в комнате.

— Ладно, — сказал Димка, — будем считать, что дело сделано.

— Нам не по дороге? — спросил Хуго.

— Нет. Тебе, насколько я понимаю, на северо-северо-запад. А мне на юго-юго-восток.

— Ясно, — криво усмехнулся Хуго. — Смотри не перепутай направление.

Нет, направление Димка знал. Но ехать пришлось километров шесть, а то и восемь. Зато лесок был что надо. В том смысле, что никого не тянуло сюда гулять. Кого потянет гулять туда, где под ногами десятки тысяч мертвых?

Вот в этом лесочке Димка и открыл портфель.

Кольт-браунинг они даже завернуть не удосужились, завернули только вальтер, а запасные магазины были сложены в коробочку из-под печенья.

Отстрелялся Димка довольно быстро. Все было в лучшем виде. Когда он поехал обратно, кольт-браунинг лежал уже не в портфеле, а во внутреннем кармане его пиджака. И от этого что-то изменилось в Димке. Не в настроении, а в характере. Впрочем, и в настроении тоже.

Верманский парк

После работы Валя сразу побежала домой, а Ренька постояла на углу, подумала, потом неторопливо направилась в сторону Верманского парка.

Был шестой час вечера, но солнце еще высоко-высоко стояло над городом. В небе, по-весеннему чистеньком, медленно плавали пухлые и тоже очень чистенькие облака, но ветер налетал прохладный, резкий, и Рената даже поеживалась в своем старом демисезонном пальтишке.

В парке все скамейки на солнечной стороне были заняты стариками и выздоравливающими из ближайшего военного госпиталя. Да и вообще здесь было не менее многолюдно, чем в довоенные годы — в основном за счет спекулянтов — мелкоты, промышлявшей сигаретами и прочим ходовым, но не громоздким товаром.

Рената медленно прошла мимо каменных львов и хотела свернуть к «Метрополю», но тут один за другим хлопнули пистолетные выстрелы. Ренька вздрогнула и стала вглядываться в ту сторону, откуда они донеслись.

За фонтаном, прямо на газоне, толпились люди. Поскольку никакого волнения ни в этой толпе, ни среди тех, кто прогуливался по дорожкам парка не наблюдалось, Рената направилась прямо туда.