Выбрать главу

Впрочем, это был не настоящий лес, а просто лесопарк. По-латышски он так и назывался: Межапарк. Но когда жива была Ренькина бабушка, она называла его по-дореволюционному: Царский парк. И Ренька вечно путала Царский парк с Царским садом, с тем самым, где Петр Первый собственноручно посадил дерево.

В лесу было совсем темно, но не страшно. Война приучила Реньку не бояться безлюдья. Шорох ветра в черных шевелюрах сосен, скрип трущихся друг о друга ветвей и даже совершенно необъяснимые звуки ночи и леса, — все это было безобидным, как сама природа. Опасность исходила от человека. И никто не был гарантирован от нее даже на самой людной улице.

Рената не знала, зачем она пришла сюда. Скользя на мокром ковре сосновых иголок, спотыкаясь о невидимые кочки, глубоко, до рези в легких, вдыхая острый, с гнильцою, весенний воздух, она брела, не различая направлений и не зная, куда выйдет. «Стих на нее нашел», — сказала бы бабушка. В последнее время «стих» все чаще находил на Ренату. Она могла беспричинно расплакаться, беспричинно озлиться, наговорить кому-нибудь гадостей или убежать куда глаза глядят.

«Это оттого, что ты живешь совсем одна, Реня», — мягко пояснял Эрик. Димка же в таких случаях виновато молчал и пытался стушеваться. А Магда посмеивалась: «Пора твоя подошла, девка».

Может, и возраст, может, и одиночество, может, еще сто шестьдесят причин — все равно тоска. Иногда глухая. Словно зуб начинает ныть, еще не сильно, но ни о чем другом уже не думаешь, прислушиваешься, ждешь, замирая от страха — сейчас вспыхнет боль, обожжет, пронижет насквозь. Иногда — иначе. Вдруг будто бы кожу снимут. Каждый нерв оголен. Самый воздух, и тот раздражает до крику…

Взяв с какой-то невозможно низкой ноты, сирена, как по спирали, стала взвывать все выше и выше, все истошней, отчаянней, безумней, будто хватая себя за волосы, выдавливая из металлической глотки уже не вой, а визг, вопль.

К первой сирене подключилась вторая, третья… Они все подключались и подключались. Наверное, так — в сумасшедшем доме. Сначала завоет один, подхватит другой и, глядишь, весь корпус воет, и все бросаются к окнам и трясут исступленно железные решетки.

Рената побежала. Не от страха — бессознательно. И не зная, куда бежит.

Упала. Больно ударилась коленкой о какой-то корень. Потерла холодное, саднящее колено теплой ладошкой. Поняла, что чулок непоправимо разорван, но отметила это чисто механически, нисколько не огорчившись.

Сама того не ожидая, выскочила на опушку. Впереди была насыпь, рельсы. Значит, прошла по лесу полукругом.

Весь город выл. А Рената стояла у кромки черного леса, и ее била дрожь.

Один за другим вспыхивали прожекторы. Их мутнобелые, слегка расширяющиеся кверху лучи судорожно дергались из стороны в сторону, то и дело образуя на небе огромные римские цифры: X, V, VII, XIV.

Издали наплывал негромкий гул самолетов. Он стал различим, как только оборвался вой сирен.

Димка учил Ренату: один самолет гудит равномерно, но если их много, гуд будет прерывистым, вибрирующим: уу-уу-уу. И Рената почти машинально отметила сейчас это «уу-уу». Значит, не один…

Громко и резко ударили крупнокалиберные зенитки. Высоко-высоко, вспыхивая, как звездочки бенгальских огней, рвались десятки снарядов.

Но даже и эта, похожая на барабанную дробь, канонада не могла заглушить нарастающего гула моторов.

А потом как бы тонкий свист услышала Рената. Секунду спустя он стал пронзительным, словно визг бормашины. Еще мгновение — и визг обернулся завыванием.

Рената могла поклясться, что бомба летит прямо на нее.

От опушки леса до насыпи было метров тридцать. Реньке показалось, что она одолела их одним прыжком. И вот уже распластавшись в осыпающемся гравии, вжимаясь в него всем телом, сухо всхлипывая и инстинктивно затыкая уши, она в мгновение ока отрешилась от всего, что не было жизнью и смертью.

И вот бомба лопнула.

Так лопается бутылка, если насыпать в нее карбиду, залить водой и забить деревянной пробкой. Димка такое делал, когда они глушили рыбу.

Вспомнив о Димке, Рената догадалась, что она жива.

Бомба взорвалась не ближе, чем в километре отсюда, но Реньке показалось, что где-то совсем рядом.

Потом завыла другая бомба, за нею еще одна, а может, и не одна, может, несколько сразу, но только теперь уже в Реньку никто не целился, взрывы пошли стороной, полыхая розовыми вспышками, что-то уничтожая, убивая, круша, но не покушаясь больше на Ренькину жизнь, словно она им вдруг стала ненужной, неинтересной.

И резь в животе почти прошла. Ныло еще немножко, но с каждой минутой глуше — утихомириваясь, отпуская. А ведь было так, что дальше некуда.

Ренька лежала на мокрой насыпи, упираясь подбородком в гравий, и смотрела в небо.

Все вокруг грохотало. Город яростно огрызался, отплевывался снарядами, полосовал прожекторами нависшее над ним смертоносное небо.

В неживом синеватом луче засеребрилась какая-то точка. И сразу же все остальные лучи будто магнитом стянуло к ней. Как будто в небе нарисовали индейский вигвам из светящихся жердей. Там, в месте их скрещения, медленно-медленно плыл еле различимый, микроскопический самолет.

Теперь все стволы нацелились на него. На него одного. Бенгальскими огоньками сужалось вокруг него небо. Все ближе, неумолимей — вокруг него одного.

Самолет нырнул. Нырнул неожиданно резко, и чуть не вырвался из пучка скрещенных лучей. Точнее, из пучка-то он вырвался, но один прожектор дернулся вслед за ним, и самолету не удалось уйти в спасительную темноту. А секунду спустя и все остальные лучи снова скрестились на нем.

Зенитки били так интенсивно, что нельзя было различить отдельных выстрелов. И земля и небо словно тряслись в какой-то яростной лихорадке.

Самолет попытался набрать высоту. Но это длилось недолго. Рената увидела, как он снова, почти камнем устремился вниз. Ей даже показалось, что он падает. Но нет, вот он снова выровнялся и несколько секунд летел по прямой. Потом заметался. Как птица, пытающаяся уйти от ястреба. Он бросался то в одну сторону, то в другую. Устремлялся вверх, скользил вниз то отвесно, то по спирали. Он дрался за свою жизнь отчаянно и красиво в неравном поединке с огромной черной землей, откуда неслись к нему сотни снарядов, рвущихся вокруг на тысячи раскаленных осколков, превращающих небо в смертоносное металлическое зарево.

Рената, пятясь, сползла с насыпи, с трудом разогнулась, встала. Дрожали поджилки, саднило ушибленное колено, скрипел песок на зубах. Но она стояла, будто сведенная судорогой, окаменевшая, не чувствуя даже отчаянно бившегося сердца, не видя ничего, кроме маленького серебрящегося самолета, и бессмысленно твердила: «Миленький, миленький, миленький…»

Внезапно от самолета отделилась и рванулась в сторону какая-то белая полоска. Потом еще одна. Они тут же исчезли во тьме, но Рената, неожиданно для себя самой, догадалась: парашюты.

Но раз люди прыгали с самолета, значит он подбит? Или там, в этом кромешном аду, у кого-то не выдержали нервы?

Нет, подбит. Подбит. Он уже не пытается вырваться из прожекторов, да и летит все медленнее. Даже можно разглядеть, что у него четыре мотора.

И вдруг — о, господи! — какая ошеломляющая красота! Десятки разноцветных пунктирных линий понеслись с земли к подбитому самолету.

В этот вечер Рената как-то инстинктивно постигала «науку войны». Даже Димка не многое мог бы добавить к тому, о чем она догадывалась сама.

Самолет потерял высоту. Он стал досягаем для малокалиберных зениток, десятками расставленных по всему городу. Эти малокалиберные стреляли трассирующими снарядами, стреляли непрерывно, как пулеметы, и разноцветные струи уносились в небо, чтобы добить уже беспомощный самолет.

Наступал конец.

Ренька закусила губу и так сжала кулаки, что ногти впились в ладонь. Но боли она не чувствовала. Не чувствовала и слез, катившихся по щекам, и только внутри у нее теперь что-то мелко-мелко дрожало.

Самолет качнулся, сделал короткий вираж и вдруг, замерев на секунду почти вертикально, понесся к земле.

Наконец-то он вырвался из прожекторов. И сразу, как по команде, цветные линии перестали расчерчивать небо.

В мгновенно наступившей тишине осталось только болезненное, звенящее гудение моторов. Оно все усиливалось, и Ренате отчаянно захотелось заткнуть уши и зажмурить глаза, но ей подумалось, что это будет предательством по отношению к людям, еще остававшимся в самолете, которым оставалось жить считанные секунды.