— Может, вы запамятовали, дорогая? Вероятно, тут был один Евгений Степанович. Ведь так, не правда ли? — настаивала Кобылинская.
— Нет, не один. Правду сказать, увидев меня, вы в кухонку вышли, молочко будто там у вас сбежало. А булавочки на столике так и остались, уж при мне их Евгений Степанович в шкатулку сложил.
— Не знаю я никакой шкатулки. Не было ее тогда. Что вы такое говорите, право! — убеждала Кобылинская, просительно, почти с мольбой глядя на Гусеву.
— На столике не было, это верно. В комоде она была, Клавдия Михайловна, под вашими, извините, панталонами. Супруг ваш достал ее оттуда, чтобы вложить туда мое приношение. Вот об этом вы, пожалуй, и вправду не знаете — при посторонних не велено было вручать.
В уголках губ у Гусевой играла торжествующая усмешка — что, мол, взяла?
— Почему же я посторонняя? — обиделась задним числом Кобылинская. — Но вы, кстати, сами подтвердили, что я шкатулки не видела.
— Не подтверждала я этого, матушка, с чего вы взяли? Когда вы вернулись из кухни, шкатулка-то на столе еще была. Вы на нее ноль внимания, как на привычную вещь. Тут я поняла, что не один Евгений Степанович причастен к тайне, так и доложила графине.
— Так это и можно записать? — спросил ее Михеев.
— Записывайте, мне что, я делала, что приказывали, к моим рукам ничего не прилипло, — сухо согласилась Гусева.
— А к нашим прилипло? — нервно дернулась Кобылинская. — Вы знаете, как я голодала в двадцатом? Жила бы я так, если бы…
Достав из рукава платочек, она прикрыла глаза. Гусева, оглядев ее, впервые позволила себе изменить позу — откинулась на спинку стула.
— Мне что… Я это к тому только, что ничего у меня не осталось, все вам передала, как было приказано. А не скажи я, на кого мне навет кидать? На себя, выходит, все принимай? Ну, уж нет… Я о себе все выложила, у меня сердце спокойное, а вы уж сами докладывайте, что и как, если не виноваты.
— Я бы на вашем месте, Клавдия Михайловна, внял ее совету, — сказал Михеев.
— Мне нечего докладывать.
Кобылинская отвернулась в сторону и уставилась в стену. Михеев покачал головой и взялся за телефонную трубку.
— Ну что ж. Придется пригласить на беседу еще одного человека…
Обе женщины с интересом повернулись к двери.
— Садитесь, Викторина Владимировна, — подставил Михеев стул вошедшей Никодимовой. — Вы узнаете моих собеседниц?
— Да, узнаю, — без тени удивления оглядев их, ответила Никодимова.
— Вот и хорошо. А вы?
Кобылинская и Гусева подтвердили, что — да, Викторину Владимировну Никодимову они знают. Пока Михеев заносил их ответы в протокол, женщины искоса оглядывали друг друга.
— У нас тут возник вопрос, Викторина Владимировна. Помогите разобраться… Кому вы отдали на хранение в Тобольске в восемнадцатом году драгоценности графини Гендриковой? И свои, кажется, тоже?
— Графиня распорядилась передать их полковнику Кобылинскому. Она уже беседовала с ним об этом tete-a-tete…
— Это значит — наедине? — перевел Михеев. — И вы передали?
— Я зашила наши bijou в мешочки, отдельно свои, отдельно графинины, надписала на них наши имена и отнесла их полковнику. Но… — Никодимова бросила взгляд на Кобылинскую. — Но он их не принял. Изменились какие-то обстоятельства…
— А дальше?
— Дальше?… — замялась Никодимова. — По его рекомендации я отнесла мешочки Константину Ивановичу. Это их друг дома, Пуйдокас, лесопромышленник. Евгений Степанович сказал — все, что у него хранилось, он тоже передал этому человеку.
— Пуйдокас потом вернул вам вещи?
— Нет, — после паузы ответила Никодимова, опустив глаза.
— А вы спрашивали их у него?
— Да, после гибели графини я просила возвратить мне хотя бы мой скромный мешочек… Я имела доверенность получить все, что принадлежало графине, но просила отдать хотя бы свое.
— Почему же он не вернул их вам?
— Мне сказали, что вещи достать пока невозможно, так как они далеко. А затем Пуйдокасы уехали из Тобольска. Так я и лишилась единственного своего достояния, хотя оно и не составляло состояния, — попробовала улыбнуться Никодимова невольному каламбуру.
— Pourquoi m’engagez-vous â cette jale affaire? Qu’est-ce je vous ai fait, quoi?[2]—с плачем сорвалась на крик Кобылинская, театрально заломив руки.
— О, excusez-moi, — поморщилась Никодимова то ли от дурного французского выговора, то ли от вопля Ко-былинской. — Vous, vous-même m’en avez parlé donc, ma chérie…[3]
— Это нельзя, — вмешался Михеев. — Говорите по-русски. Переведите, о чем вы говорили.