Выбрать главу

— Вот приеду в Москву и недели через две зайду, занесу, должны выйти одним томом мои лопатинские повести.

Я уж давно заметил, что, когда Симонов заговаривает о своем творчестве, речь его становится как бы невнятнее — он глотает окончания одних слов, проборматывает дру­гие, повторяет без особой нужды третьи.

— Специально собрал эти повести под одной крышей... Назвал романом. Так на­зываемая личная жизнь... Хочу, чтобы кто-то прочитал их подряд, только так, знаете ли, разом, залпом,— он повел рукой наис­косок сверху вниз,— и сказал бы,— тут он кашлянул,— стоит ли дальше писать белле­тристику.

Он снова поднялся и, не давая мне воз­можности ответить, не говоря более ни сло­ва, двинулся к дверям и вышел, обернув­шись на мгновение с порога, глянув глаза­ми, которые все больше начинали походить на глаза замученной птицы.

Я вспомнил в те минуты, как несколько лет назад спросил его, почему он перестал писать стихи. И он ответил как-то очень просто, непринужденно, как бы об отбо­левшем, что стихи нельзя писать, если по­терян «нерв любви».

— Лирические стихи я имею в виду,— добавил он после обычной для него паузы между фразами.— А в иных тем более смысла нет, в моем-то возрасте...

Случилось так, что книжку свою он су­мел передать мне только через два месяца, когда мы вновь оказались рядом — пациен­тами одной больницы.

Сговорившись предварительно, мы в урочный час встречались в больнич­ном дворе и прогуливались ежедневно по часу, а то и по два на протяжении двух примерно недель. Говорили о разном, и разговоры были достаточно сумбурными, что, наверное, неизбежно в таких ситуа­циях. Возвращаясь, однако, позднее мыс­ленно к этим дням, я убеждался, что была в них своя логика, свой лейтмотив, и пред­ложен он был, конечно же, Симоновым, который теперь еще острее, быть может, чем два месяца назад, нуждался не то что в собеседнике, а в выверке на слух каких-то итоговых своих размышлений.

В один из тех декабрьских вечеров по­казали по телевидению подготовленную Константином Михайловичем передачу о Булгакове. Она была первой из задуманно­го им цикла «Литературное наследие», трудно, по его рассказам, делалась, долго «лежала», и ее демонстрация доставила ему, это чувствовалось, глубокое, что-то отпускающее, распрямляющее в душе удовлетворение. Передачу эту, конечно же, смотрели все, и когда мы утром встрети­лись на обычной своей прогулке, не было такого больного, а Симонова узнавал каж­дый, кто бы не поздравил его с успехом, не поблагодарил или просто не покачал бы головой: ну, мол, и ну...

Константин Михайлович рассказывал о треволнениях, связанных с созданием этой вещи, отвечал на приветствия, отшучивал­ся, и в этот день так часто, как никогда раньше, я слышал знаменитый симоновский смех. Смех от наслаждения содеянным, от­того, что удалось еще что-то пробить. Очень многое стояло для меня за этим мо­лодым смехом преждевременно состарив­шегося внешне Симонова. Смех этот напо­мнил мне о том Константине Симонове, ко­торого я, собственно, и не знал, о котором только слышал, которого мог вообразить себе по фотографиям ранних лет, в частно­сти и той, впервые с усами и в подполковничьих погонах, о которой мать писала ему в Москву из Перми: «Появился задор, что-то вроде самолюбования и горделивого удивления на себя со стороны: вот он я!» (Переписка К. М. Симонова с родителями го­товится к публикации Л. А. Жадовой.)

И подстегнутый этим его прекрасным на­строением, вновь явившейся бодростью, я отважился в бочку меда капнуть каплю дегтя. Я сказал Константину Михайловичу, что одно место в его передаче, несколько слов в ней меня, ну, покоробили, что ли... Это упоминание о том, что Сталин в кри­тическую минуту велел оставить Булгакова в покое... Может быть, так и было. Но что же получается? Все кругом не понимают, и только Сталин приходит на помощь. А ме­жду прочим, сама атмосфера-то была соз­дана...

Константин Михайлович зябко поежился, но, помолчав, сказал, что тем не менее дей­ствительно так оно на самом деле и было — именно благодаря Сталину Булгаков про­должал жить в Москве и писать. И молодец Булгаков, что в отличие от других не за­думывался, что с ним может быть завтра.

— Почему Сталин так относился к Бул­гакову? — продолжал Симонов.— Он ценил храбрых и чувствовал это в Булгакове. Так же как в Фадееве.