— Еще? — спрашивает он и, не ожидая ответа, подзывает официанта, помахивая зеленой бумажкой.
И это мне не понравилось — что платит Даубарас; это еще раз подчеркнуло его извечное превосходство, которое всегда угнетало меня и вынуждало выискивать в себе какую-нибудь существующую или мнимую вину; найти ее, как я заметил, бывало нелегко, а сегодня тем паче, после такой ночи, такого дня и вечера; это прямо-таки бесило меня. Я мрачно затряс головой.
— Нет. Я только хотел спросить…
— Спросить? Ради бога, изволь…
— И вы ответите честно?
— Можешь не сомневаться. Разве я когда-нибудь…
— Нет, что вы! — я перебил его; я не хотел этих слов. — Вообще-то я здесь посторонний… И, как знать, может, и права не имею спрашивать… Но меня давно мучает… не дает покоя…
— Что же тебе не дает покоя?
— Почему вы бросили Еву?
— Еву?
— Да.
Мне показалось, будто в его глазах мелькнул испуг, в холодных, спокойных глазах Даубараса; тусклая искорка едва вспыхнула, как тотчас угасла; пожалуй, не надо было спрашивать, мелькнуло у меня; это и нагло, и глупо, и бестактно — спрашивать о Еве; слишком по-мальчишески — так, знаете, безапелляционно; но дело сделано: почему вы бросили Еву; да, quod feci, feci…[4] Это опять же его слова — quod feci, feci; глубоко же въелся в меня этот пинг-понг — обезьянничаю; кое-чему я правда у него научился, не спорю; теперь я буду ждать ответа… Буду, потому что Ева… потому что Даубарас… Я даже напрягся весь в ожидании ответа, застыл камнем — до такой степени важно мне было узнать, что он ответит; мне казалось, что этого ждали все находившиеся в буфете, — что ответит мне Даубарас; и они, по-моему, примолкли в ожидании, беззвучно шевеля губами.
— Еву? — расслышал я немного погодя, откуда-то издалека. — Еву… Я ее не бросал.
Они разговаривали, эти люди в буфете, что-то болтали, склоняясь над своими бокалами и быстро-быстро шевеля губами; они даже размахивали руками; и выкликали — громко, на весь зал; отчего же мне представлялось, что все они молча наблюдают за нами?
— Не бросали?
— Разумеется, нет.
— Вы живете с ней?
— Нет… но…
Даубарас окинул меня медленным испытывающим взглядом; удивление исчезло из его глаз — тот тусклый свет, мелькнувший всего миг назад, страх; там снова было спокойствие, которое имело такую силу надо мной, так сковывало мою волю; увы, мы были знакомы, тут уж я ничего не мог поделать. И он это знал, Казис Даубарас, — что я боюсь его и что ничего не могу поделать; он представитель, я рабфак; при желании он мог бы предложить партию в пинг-понг, как уже предложил пива, а больше… Остается только удивляться, как ты, милейший, затеял весь этот разговор — ты, здесь, да еще сегодня, — после столь долгой нашей разлуки; да кто ты, в конце концов, такой, а? Как, по-твоему, для слушателя подготовительных курсов не дерзковато ли?
— Не живете? Тогда — как же?..
Будто обухом по голове, правда? «Как же?» Разве это не касалось одного Даубараса, исключительно лично его? Или и его, Глуосниса? «Как же?» Да так, дружочек: Даубараса не донимали расспросами даже тогда, когда направляли учиться; не интересовались; послали и все, пока уймутся разговоры; а ведь знали, ведь…
«Как же?»
Да так: не твоего ума дело, друг любезный; нос не дорос спрашивать о таких делах, — я, казалось, своими ушами слышал, как он произносит это, хотя губы его были по-прежнему плотно сжаты — как и в тот раз, когда он, бросив гостей в доме близ фуникулера, ворвался ко мне; когда приволок с собой Еву; толкнул дверь, глянул и помчался вниз; гулко стукнула парадная дверь… а назавтра… когда мы встретились… неужели, сказал он, неужели, братец ты мой, это правда, что ты ее… Дальше и думать не хотелось, все было шиворот-навыворот и никаким объяснениям не поддавалось, потому что с Евой меня ничто не связывало, но в ту свадебную ночь Ева, оставив и его, Даубараса, и всех гостей… Нет, нет, это слишком далеко от нынешнего дня — и опять же нереально и зыбко; да весь этот разговор я, пожалуй…