Выбрать главу

Я зябко поежился. Становилось все холодней. Сыростью веяло от тающей пены, кипевшей на гальке у самых моих ног.

Меня буквально раздирали противоречивые чувства. На ум вдруг пришла аналогия. Чеховский персонаж Гуров из рассказа «Дама с собачкой». Рассказ, который я очень любил. Как и, впрочем, все, написанное Чеховым, за исключением, пожалуй, его пьес.

В этой же самой Ялте, на этой же набережной, чьи чугунные решетки узорно чернели за моей спиной (я где-то вычитал, что решетки эти — точная копия тех, какие ограждали набережную во времена Чехова), каких-нибудь три четверти века назад встретились, как мы с Леной, два человека — приехавший на Москвы отдохнуть от дел и своей семьи господин Гуров и кроткая замужняя молодая дама Анна Сергеевна, чей белый шпиц, с которым она обычно прогуливалась вдоль моря, послужил поводом для знакомства. И начался роман. Не такой страстный и самозабвенный, как у нас с Леной. Более уравновешенный, какой, по-видимому, была и сама жизнь в ту пору, в конце прошлого столетия. Но такой же серьезный, способный сломать жизнь роман. А чем кончился? Ничем. Капитуляцией Гурова. Он, добрый и неглупый человек, не чуждый романтики и даже идеализма, не нашел в себе сил на решительный шаг и предпочел доживать… на бессолевой диете. Бедной Анне Сергеевне остался лишь один удел — горько плакать.

Как и в нашем с Леной случае, инициативу проявил не мужчина, а представительница слабого пола, кроткая, тишайшая Анна Сергеевна — дама с собачкой. Возможно, это в характере русской женщины: самоотверженность, беззаветная, без оглядки смелость в решительный час жизни. А может быть, это вообще женская черта, так сказать, интернациональная. Женщина в своем чувстве оказывается сильнее мужчины.

— Постой, постой, — остановил я ход своих мыслей. — Так уж и все мужчины слабее и мельче женщин? Я-то ведь не собираюсь отступать и тем паче предавать Лену. Как я могу себя сравнивать с чеховским Гуровым? То был, в сущности, типичный для своего времени интеллигентный обыватель, из так называемых благодушных либералов. Мягкий, избалованный беспечной и сытой до свинства жизнью человек. Какой из него борец? Мог ли он противостоять среде, своему кругу, в котором ему было, в конечном итоге, так уютно и тепло? Конечно, не мог.

Другое дело — я. Я — тертый калач. Меня жизнь не баловала. Я знаю, почем фунт лиха. Цену жизни и смерти. Я не прекраснодушен и мягок, как тюфяк. Меня жизнь обкатала, набив мозолей на всех мослах. У меня хватит воли на решающий шаг. Чем бы он мне ни грозил… Если только я смогу убедить себя сделать этот шаг.

Я — не Гуров. Хоть мы оба — русские. Я — человек иной формации. На мне сказались революция и войны, голод и… почти вечная бедность, а также… строгий, аскетический коммунизм, который я принял на веру глубже и жертвенней, чем Гуров свое прекраснодушное христианство со сладкими молитвами и малиновым перезвоном колоколов.

Вот почему в нашем с Леной романе будет иной финал.

Какой?

Горная научная станция, запах снежных вершин, романтическое уединение уже казались мне розовыми слюнями. Сырой холод ночного моря понемногу остудил мою перегревшуюся голову. Почему-то вдруг возникла жалость к жене. Она-то в чем виновата? Лишь только потому, что передо мной мелькнула надежда на счастье, я наношу ей, ничего не ведающей, удар в спину, ломаю ее уже сложившуюся жизнь и, возможно, обрекаю на холодное одиночество до самой могилы. Чистейшей воды эгоизм. Какими бы страстями ни оправдываться.

Но Бог с ней, с женой. Ничем я ей не обязан. Мы оба давно уже знали, что наш брак был ошибкой, и тянули канитель, связав себя по рукам и ногам целой пропастью объективных причин.

Совсем иное дело вот такая юркая, нехорошая мыслишка: а что будет у нас с Леной через год? Или два? Когда обязательно, иного быть не может, притупятся нынешние жгучие ощущения. Все утрясется. И снова жизнь покатит по своей колее, мало отличной от прежней. Не вечно же буду я изнемогать от желания и, как юный нерастраченный кретин, кидаться на Лену по многу раз за ночь. Я иссякну. У меня не хватит сил. Законы природы возьмут свое. И я не чаще двух раз в неделю шаркающей походкой и без большого энтузиазма буду пробираться к супружескому ложу, чтобы исполнить рутинные, приевшиеся обязанности, и тогда нас обоих потихоньку станет заедать совесть. Меня — за Танечку, ее — за брошенных сыновей. Нам станет беспокойно и неуютно без них. Мы начнем раздражать друг друга…

Я, должно быть, задремал, склонив голову к коленям, и продремал в таком положении довольно долго. Когда я очнулся, пробудился от крика, небо над морем было светлым, без звезд, и весь восточный край его алел, предвещая скорый восход солнца. Море же было серым и пустынным. Огонек на плавучем маяке больше не мигал.

Окликнула меня Лена, свесившись через парапет.

— Я тебе звонила и поняла, что ты в гостинице не ночевал. Вот и побежала искать.

Я поднялся по лестнице на набережную. Асфальт был темен от выпавшей за ночь росы. Лена мельком взглянула в мое небритое, измятое лицо и тут же отвела глаза. Ничего не спросив. Без слов поняла мой ответ.

Но самообладание не покинуло ее. Улыбнулась мне прежней влюбленной улыбкой.

Мы улетели в Москву разными рейсами. Лену в аэропорту встречали муж с детьми, быть свидетелем этой встречи я счел неуместным и бестактным. Меня никто не встречал. Так уж у нас повелось в семье. Ритуал объятий и поцелуев совершался не публично, на глазах у других пассажиров, а дома, с соблюдением целомудренного интима. Но это нисколько не свидетельствовало о теплоте наших с женой отношений. Наоборот, отдавало официальным и пуританским холодком.

Только Танечка, моя дочь, искренне и восторженно встретила меня. И с замиранием сердца, обнимая ее, ощущая под ладонями ее подвижные худые лопатки, я окончательно утвердился в мысли, что был прав, отказавшись от Лены и тем самым сохранив это трогательное существо и его неподдельную любовь ко мне.

Лена имела мой служебный телефон, и я долго, почти месяц, ждал звонка. И когда мое терпение совсем истощилось, она позвонила.

У меня перехватило дыхание и обдало жаром при первых звуках ее голоса. Ей тоже нелегко давался разговор. Даже в трубке я улавливал волнение, подавить которое ей не всегда удавалось. Она произносила слова медленно, с паузами. А разговор-то был банальный. Вроде ни о чем. Как долетела. Как встретили на службе. Так зарылась в дела, что и следа от отдыха не осталось. Даже загар сошел. Я тоже вякал нечто в этом роде. Возникало ощущение, что нам, собственно и не о чем говорить.

— Послушай, Лена, — прервал я эту муть. — Давай встретимся.

— Когда? — без паузы спросила она зазвеневшим от радости голосом, — где?

— Ну, хотя бы… — протянул я, быстро прикидывая в уме и ничего не находя, — у памятника Пушкину… возле кинотеатра «Россия».

— Господи, ты прелесть! — воскликнула она. — Славное облюбовал местечко.

Действительно, что-нибудь побанальнее было трудно придумать. Пушкинская площадь в Москве — открытый пятачок вокруг памятника поэту в самом пупке столицы — была традиционным местом свидании домашней прислуги с солдатами, а в погожие дни все скамьи там были плотно оккупированы пенсионерами.

Нам с Леной повезло. Даже нашлась свободная скамья, и мы сели рядышком, и она сжала, в своей, ладони мою руку, покоившуюся на моем подрагивающем колене.

Сначала мы не говорили, а молча рассматривали друг друга. Лена — сияющими глазами. Я, возможно, тоже. Выражение собственных глаз не видишь, но ощущаешь.

— Какой ты молодец, — тихим шепотом заговорила она.

— Чем это я отличился? — не понял я.

— Тем, что в тебе нет пошлости. Что ты чист и красив даже в мыслях. Честно признаюсь, я опасалась, тебе непременно захочется завершить нашу встречу в чьей-нибудь постели, в комнате, одолженной на пару часов у приятеля. И меня брала оторопь, когда я представляла, как ты обзваниваешь своих знакомых, что-нибудь путано врешь, скабрезно пошучиваешь, лишь бы вырвать на часок-другой ключи. Как я рада, что ты ничего этого не сделал, и мы вот встретились с тобой у Пушкина, как школьники, и сидим на скамье и держимся за ручки. Какой трогательный финал нашего с тобой романа.