— Умрем мы!
Петра кольнуло в сердце.
Федор не торопясь поднял голову. И если б глаза его были зорки, он заметил бы, как подергивается и горит лицо Петра.
Долго, испуганно рыбак чего-то ждал, потом заговорил:
— Мы тебе верим, Петрован! — Голос его вилял и обрывался. — Верим, верим, ничего!.. — начал торопливо выкрикивать он. — Ты не бросишь, ты, Петрованушка, не спокинешь нас!.. Верим.
— Не спокинешь!.. Конешно, верим!.. — как вой метели, отозвалась Марья.
Когда послышалось их ровное дыхание, Петр порылся в сумке и достал портрет Наташи.
«Ну, голубка!.. Тяжко мне… Задача усложнилась, душа дала трещину. Пособи, внуши!..»
И с большой нежностью стал целовать изображение юного лица с двумя густыми, перекинутыми на грудь косами. И вот кажется ему: Наташа оживает, припала к его груди, обвила руками шею, жадно дышит. Миг сладок, но Петр говорит: «Довольно!.. Сентимент!..»
И, спрятав портрет, вынимает толстую, мелко исписанную тетрадь.
Заносит туда лаконично:
«Подозревают. Естественно. Рыбак Федор, будь он на моем месте, конечно, ушел бы, бросил бы меня. Значит, и для меня есть выход. Пожалуй, так поступил бы всякий нормальный человек. Нормален ли в этом смысле я? Вопрос. Желал бы быть исключением. Но для этого нужна воля, для воли нужно солнце. А где оно? Круглые сутки — ночь. Очевидно, воля волей, а географическая широта — над ней».
Перечитал, задумался и не препятствовал внутреннему голосу, который говорил, что совесть Петра теперь свободна, что она сбросила путы, мешавшие ей. Но почему?
«Рыбак Федор на моем месте ушел бы. Так поступил бы всякий нормальный человек».
«Но почему, почему я предполагаю, что Федор ушел бы? А может, Федор и не ушел бы, не бросил бы погибающего человека? Надо выяснить, надо обязательно этот пунктик довести до четкой ясности… Иначе…»
Полночь. Тикают на стене часы.
Вдруг померещилось пенье петуха — схлопал в сенцах крыльями, запел.
«Странно».
Ярко топилась печь. Ковались в пламени червонцы, гудели синие огни, меж золотых углей струилась кровь.
«Черт варит кашу», — подумал Петр. В его глазах рябило, в сердце назревало, копилось что-то большое, пугающее.
«А ты все сидишь да сидишь? Думай, думай…»
«Я ни о чем не думаю».
«Что ж, уходи!.. Губи нас!»
«Я не собираюсь».
«Твое дело молодое, мы старые… Чего жалеть!»
Опять петух схлопал крыльями, запел.
Петр быстро вскинул глаза к кровати: спят.
«Странно».
Достал спирт, отхлебнул, крякнул. Крепкий спирт не ожег — вода водой. Отхлебнул еще. Лег.
В ушах стучало и слышался беспрерывный шум. Закрыл глаза, но сон не шел. Спирт стал гулять по жилам. Чуть отлегло в душе. Словно рассвет забрезжил.
«Дурак, дурак, ради чего ты мучаешься!» — прошептал кто-то, подмигнул.
«Уйду!»
«Где тебе? Слюнтяй ты! Хи-хи-хи!»
«А вот уйду!»
Петру, в сущности, не хотелось вступать в спор.
С той страшной в сенцах ночи чей-то голый голос частенько напоминает о себе. Но Петр гонит его прочь, он знает, что это его болезнь, он сам, его собственных две половины.
«И чего ты жалеешь их?» — шепчет призрак, очень похожий на Ваську-медвежатника, архангельского мужика, приятеля.
Сидит Васька на сутунке против Петра и шепчет. Шепнет слово, захихикает, шепнет да подмигнет оловянным глазом, будто издевается. Надо бы на Ваську рассердиться, выгнать. Лень.
«И чего ты их… хи-хи-хи, жалеешь?»
«Люди».
«Вши… Под ноготь — раз! Хи!.. Дурак!»
— Молчи, пень! — крикнул Петр.
Васька качнулся на чурбане: «Чшшшшшшш, — погрозил пальцем, — пошто шумишь? Разбудишшшш…»
Петр открыл глаза. Васька пропал. По сутунку елозил отблеск еще не угасшей печи. Дремотно, тихо, полумгла. Петр потянулся к топору, положил возле:
«Только приди! — Ему надоел этот веселящийся мужик. — Убью!»
Дремотно, тихо угасает печь. «Сохатый» загнул трехзвездный хвост к самому окну, месяц ледяным лицом заглядывает в избу…
— Замерз я, старуха… Охо-хо!..
— А Петрован-то спит?
— Спит.
Федор спустил ноги, с какой-то особой лаской оправил чистую рубаху и побрел на умирающий огонь. Взял клюку, сгреб в кучу и положил крест-накрест четыре полена:
— Благослови, Христос!
Сухие дрова вспыхнули, как солома. Рыбак опустился на сутунок, где только что сидел Васька, согнулся вдвое и с улыбкой, тихонько гогоча, грелся возле пламени.
Петр скрипел зубами, что-то бормотал и шарил рукоятку топора. «Только приди… Убью!»