Выбрать главу

Сразу вся робость прошла, взъярился я, на дыбы всплыл. Соболей долой, сухари долой, винтовку взвел.

— Эй, ты! — кричу. — Тебе что надо?

Молчит, глазами слопать хочет.

— Отпусти мою собаку… Не то убью!

А он в ответ как хлобыснет: та-та-та! Так вся картечь и впилась в мой кедр.

Во мне удали еще подбавилось. Окинул я тайгу взглядом, думал, он не один — жди пули сбоку. Никого не заметил, выскочил из-за кедра:

— Выходи! Все одно убью…

Он опять как вскинет ружье, я нырк за кедр, — как пустит… взз! — возле самой головы картечь велела. Приложился я: — Не замай!.. простись с белым светом! — У него плечо чуть из-за дерева выглядывало… Да как порсну пулей сквозь дерево. Он — кувырк.

«Ага!.. готовый…»

А в это самое времечко, сбоку от меня, как затрещит валежник: глядь, другой человек кинулся. Я за ним:

— Стой!.. — кричу.

Куды тебе… Выскочил он на речку, я за ним, да вдоль речки-то по снегу и лупим. А у него в руке ножище в аршин сверкает.

— Стой, дьявол! Убью!

Убить — жаль, все едино мой будет, дай, думаю, постращаю. Ну, пустил я возле его башки пулю. Было носом, окаянный, торнулся, бросил нож, дальше чешет. Речка в скалы вошла, тут ему и погибель. Бежит, леший, сильно бежит. Я отставать начал.

Приложился я, взял на полвершка повыше евоной головы: ежели сам набежит на пулю, туда и дорога, — да как резану. Он — стоп! Видно, в шапку попало, а шапка у него огромадная, из собачины — припрыгнул на месте, взмахнул рукой, повернулся ко мне рылом.

— Ну, теперича, миленький, дожидай! — кричу, а сам стал, не торопясь, винтовку заряжать. Нарошно не спешу: пусть… Зарядил это я, взял ее, матушку, наперевес, подхожу тихонько, ножище его на дороге подобрал. Подошел шагов на пятнадцать. Молодой, гляжу, с бороденкой, белый, быдто снег, стоит, трясется. Остановился я, достал трубку, закурил.

— Ну миленький, ложись.

Лег.

— Рылом вниз ложись.

Мужик перевернулся. Докурил я, не торопясь, трубку, подошел к нему вплоть:

— Харрош, дьявол.

— Прости…

— Я те прощу… вот я те сейчас так прощу, что закашляешь.

Он пуще задрожал, захныкал, бормочет что-то. Меня тоже всего забило. Ну, только что сборол себя.

— Вот я отойду к сторонке: ну, ты не шевелись.

Помни: я соболя в глаз бью…

— Ой, ты… неужели застрелишь?

— Мое дело…

Пячусь от него этак задом, а винтовка наготове.

— Вас сколько, мазуриков, было?

— Дво-о-е…

— Не врешь?..

— Вот те Христос, двое…

— Ну, лежи…

Допятился это я до ельнику, срезал вицу. А уж оттепель была, молоденькие елочки отволгли, гнутся хорошо. Подхожу я к нему с вицей.

— Ну, вот, ежели ты что вздумаешь такое-этакое — видишь, нож? — знай, парень: я в спину всажу, к земле пришью сразу… Ну, давай сюда руки…

Подал он поверх спины руки. Как притянул я их друг к дружке вицей локтями вместе, он у меня и взвыл:

— Дядюшка, больно…

— А-а-а… теперича дядюшкой тебе стал, а даве, язви вас, как собаку убить хотели?

Без опаски уж отошел от него, еще вицу вырезал, ноги крутить начал. Он заплакал, понял, видно:

— Ноги-то пошто? Смилуйся… Робят у меня трое… Баба на сносях.

Взял я его, связанного-то, в беремя, как барана, отнес под дерево, — стонет, слезно умоляет: понял. Ну, я окреп духом: врешь, думаю. Прикрутил его накрепко к дереву:

— Лежи, — а сам пальцем грожу. — До та пор лежать будешь, покуль тебя птицы не склюют, — отрубил ему строгим манером, да и пошел с богом прочь… Дак он дурью заревел, все одно — свинья под ножом, потому — глушь, тайга, уж тут никто тебя не выручит. Аминь.

Пришел я, значит, на старое место, соболей подобрал, нагреб в котелок снегу, чтобы чаю вскипятить, сухарей вытащил из торбы. Ну, только что не лезет кусок в глотку, да и на.

А уж другой день росинки маковой во рту не было. Взял сухарь, положил в рот — трава травой. Чую — неладно со мной. Огляделся я — тайга стоит молчком, нахохлилась, надулась, быдто рассерчала. А надо мной воронье каркает. Защемило мое сердечушко. И взяло меня тут раздумье. Вот, думаю, сижу я живой, невредимый. А рядом мертвый человек валяется, а на речке другой человек судьбу клянет, казнится. Тяжко мне стало. «Так ли, думаю, ты, Иван Безродных, распорядился? Верно ли?» Сижу так, умствую у костра. Вижу: снег белый повалил сверху. «Нет, — опять же думаю, — неправильно твое, Иван, дело». Приподнялся я, вытянул шею, гляжу: лежит ирод-то, застреленный-то, обутки из-за лесины выглядывают. И словно бы вихорем меня подбросило, подбежал к нему, плюнул в морду: собаке собачья смерть.

…И тут, друг милый, закружилось у меня все в башке и смешалось. «А, вороги… а, змеи… меня убивать?!» Уж и не помню, как ружье поймал, точно бес всунул. А воронье — кар-кар… И закипело во мне сердце бежать и пристрелить скорей того злодея. Злоба такая подкатила, аж по-медвежьи рявкать стал: ну, прямо свет не мил. Как порсну по котлу ногой, как поддену костер: — Нна!! — аж головни во все стороны. А тут черт Копчика подвернул: выскочил откуда-то, ко мне кинулся, хвостом крутит, весь, словно змея, вьется. Резнул я его сапогом в бок, взвыл мой Копчик… — A-а, дьявол! хозяина продавать?! — приложился, да раз ему в затылок, тот — брык. Потемнело у меня в глазах. — Копчик, кричу, батюшка ты мой! — Бросился к нему, припал на снег, у того кровь из загривка по снегу хлещет… — Пес ты мой верный… Копчик! — да ну целовать его в морду… Где тут… хрипит собака… Сел я, закрыл рыло рукой, задумался. И потекли у меня слезы, а злоба схлынула… И отчего заплакал, сам в толк не могу взять… Вот и теперича не сумею тебе объяснить… какое-то такое случилось в середке, леший его ведает… То ли Копчика жаль сделалось: уж очень умный пес был, только что говорить не мог; то ли оттого, что душу свою человечьей кровью замарал, — ну, только что баба бабой сделался… А может статься, тайга меня ошеломила: шум пошел по тайге, ветер… «Эх, думаю, подлец ты: гляди-ка, тайгу разгневал… Прости, тайга-матушка…» Вдруг слышу: — Ой-ой-ой, — кричит мой мужик, ветром наносить стало. Закачалось у меня в душе. Эх ты, черт тя дери… Гибнет человек, мается… Ведь не подойди я — околеет… Семья у него, робята… А велик ли мне от того прок, что он пропадет, как тварь последняя…