Борьке жаль тунгусов: он любил Конго и любил Чочак, которую знал еще девочкой. Ему первому принадлежит ее любовь, и вот она завтра придет сюда и опять будет его женой. Конго напьется пьяным, а он, Борька, царь и бог, — он будет целовать Чочак в ее маленькие губки, будет говорить ей сказки, играть на гармонии и петь песни. Маша? Машу прибьет, прогонит к брату, прогонит к рабочим:
— Ребята, хошь?
А Маша стоит трезвая, прислонясь к косяку двери, стоит, вся как снег белая, шатается, в глазах темно. Шепчет:
— Черт, Борька, черт… Окаянный черт…
Прикрывается фартуком и бежит в кухню, опять валится на кровать и, уткнув голову в подушки, начинает голосить.
В комнате слышится смех и ругань, самая скверная, и рассказы самые дикие, безудержные. И все это покрывается хохотом Оглашенного, сиплым, надсаженным, страшным.
— Мамынька… Вызволи меня… Мамынька… — убивается Маша. Но знает она, что нет отсюда выхода.
Борька сидит, обхватив руками кудрявую свою голову, плачет и говорит:
— Жаль… Мне жаль… Вот как жаль их…
— Кого? — хрипит Оглашенный.
— Тунгусов жаль… Проклятые вы все…
— Тунгусов?
— Да, тунгусов… Убежал бы. Да куда? Батька послал… Убьет…
— Чего их жалеть, кого жалеть-то?.. Тунгус разве человек? Тунгус — зверь… Зверь и зверь…
— Сам ты зверь! Толстобрюхий этакий… Сволочи вы все… Окаянные вы все… Живорезы…
Сидит пьяный и плачет. Слезы текут неудержимо, и он ничего не видит, кроме Маши, кроме Чочак и старого Унекана, которого завтра он, Борька, окаянный Борька, христопродавец Борька, будет дурачить и обижать.
Пьяное сердце Борьки размякло, и вот проспится он, и сердце его снова станет жестоким, низким… Эх, бежать бы ему от этой постыдной жизни, ведь он сильный, молодой… «Милая Чочак! Улететь бы с тобой, унестись бы в край света».. Но нет в Борьке нужных сил, нет и трезвой воли.
Он угрюмо смотрит в пол, трясет толовой, льет слезы. А все валяются под лавками. Все давно спят, пьяные, грязные, храпят, и уста все еще твердят срамные речи.
Только Оглашенный не спит. Сидит, суется носом и дожидается, когда свалится под стол новый хозяин. Может быть, удастся пощупать его карман. К Оглашенному подходит старик-рабочий и говорит, встряхивая желтой бородой:
— Пойдем-ка, паря, взглянем на шитик, не угнало бы ветром: ишь верховка начинается.
Пошли. Светло было. Пташки пробудились. Из-за горы выползали лохмы туч, и дымилась вдали вершина высокой каменной сопки. Волны шлепались о борт шитика, ветер колыхал парусинную на нем палатку, река покрыта мелкой рябью, и шумела тайга.
— Поспать бы, — сказал Оглашенный, потягиваясь и зевая огромным своим ртом.
Учалив покрепче шитик, направились оба к амбару, где торговля, открыли никогда не запиравшиеся двери — к чему в тайге запирать, кто возьмет, куда схоронится, — раскинули все кипы сукна, одну на прилавке, другую на полу, в головы бросили по куску ситцу, притворили дверь — сразу темно стало в лавке — и улеглись спать.
Старик-рабочий, лежа на полу, говорил Оглашенному:
— Тебя как это, паря, принесло-то к нам, в такую погибель-то?
Тот шевельнулся на прилавке, на мягкой кипе сукна, вздохнул и ответил:
— Да так… Обыкновенно как… Хозяин пьяного подобрал в Киренске, да и обделал… Всю дорогу на убой поил до самой вашей реки. А как на нее попал хозяин, это Гришка-то, и говорит: «Ну, теперь ты наш. Теперь никуда не денешься».
— Куда отсюда тронешься, — прервал старик злым голосом, — птицей обернись, и то не улетишь. В какую сторону броситься-то, не знаешь, не то что… Охо-хо… По тайге пойдешь — с голода подохнешь аль зверь заломает, по реке сплавляться — без малого две тысячи верст до жилого места, да и пороги, сказывают, бушуют впереди…
— Дак как же быть-то? — упавшим голосом не то старику, не то себе задал вопрос Оглашенный.
— Давай лучше спать, паря, — откликнулся старик, — гляди, день скоро… Чего-то сон долит…
Ветер крепчал. Слышно было, как сердито шумела тайга, словно несметные табуны птиц, свистя крыльями, беспрерывно неслись над амбаром.
— А Гришка-то, по-моему, фру-у-кт… — протянул Оглашенный.
— Он-то? Хо-хо-о-о… ты его еще, паря, не знаешь… Ужо-он… У него, у мошенника, правда-то, конечно, что харьковская дуга, прямая…
— Как встретился он с Борькой-то и стал ему нашептывать за кустом: «Оплел, говорит, я Оглашенного-то, подходяще: за пятьсот на год подрядил, а рассчитаем по сту…» А я подслушал… — Верзила сердито замолчал и шевельнулся так, что заскрипел прилавок. Старик стал посвистывать носом и легонько всхрапывать.